— Она, Пашенька, и правда бывает разная, и неправда тоже… Что ему, старому, сердце бередить? Он и так себе покою найти не может. Еще наглядится на супостатов этих… У них, видишь, своя правда, у нас — другая. Вот и понимай как хочешь…
В этот день Павлику пришлось наблюдать еще одно интересное событие. Ожидая возвращения отца, он никуда не пошел — ни в лес, ни на озеро, а остался с бабушкой, которую охватило нетерпеливое, больное беспокойство. Видимо желая заглушить его, она бралась то за одно дело, то за другое и, не окончив ни одного, бросала.
— Вот так и бывает, Пашенька, — говорила она, изредка взглядывая на внука, сидевшего у окна. — Ходишь по земле, ходишь и не чуешь, что беда твоя за тобой след в след бредет… Говорят — кузнец своего счастья… Так ведь, ежели бы оно так было, разве столько несчастных ходило бы по земле? А? Вот и думай… Отвернулся господь от земли: не хотите меня признавать, ну, стало быть, и живите по-своему…
— Бабуся, — негромко спросил Павлик, — а вот дедушка на Шакира все кричал: басурман. У него, значит, неправильный бог, не тот?
Бабушка мыла пол. Она выпрямилась, вытерла голой согнутой рукой вспотевший лоб и странно улыбнулась — Павлик никогда раньше не видел у нее такой улыбки.
— Эх, Пашенька! Бог-то он не там, — она показала пальцем в потолок, — он вот где должен быть! — и прикоснулась к своей груди. — Вон, скажем, отец Серафим из Подлесного. Богу служит, каждый день обедни читает, а разве есть у него бог? Ну, мыслимое ли дело — дом у голодающего за полпуда отрубей отымать? А? — Она с горестным удивлением покачала головой. — Вот так-то…
Павлик очень любил «чистую», как ее называла бабушка, горницу в их доме. Обычно там не жили, — вся жизнь проходила на кухне: здесь бабушка готовила еду, здесь обедали и ужинали, здесь же, в чулане за печкой, спали. А чистая горница, дверь в которую всегда была отворена, казалась в жизни этих людей только утешительной картиной, как бы врезанной в стену кухни и скрашивающей их жизнь. В горнице на всех окнах, и на двух длинных скамейках стояли цветы: фикусы, бегонии и герани.
Чистые самотканые дорожки-половики вели от порога к столу и кровати, на которой при Павлике еще никто не спал. На ней высилась горка белоснежных подушек и многокрасочное одеяло из разноцветных треугольных лоскутков. На столе в переднем углу белела скатерть с вышитыми по краю розами, над столом, в углу, висели иконы.
Павлику часто хотелось спросить бабушку, почему они не живут в чистой горнице, но ему чудилась в этом вопросе какая-то бестактность, и он не спросил ни разу. На стенах там висело несколько фотографий; самая большая — дедушка в черном пиджаке и бабушка в подвенечном платье. Просто не верилось, что это они когда-то были такими молодыми и красивыми. Рядом с мутным зеркалом, вправленным в деревянную раму, висела красочная выцветшая олеография: Христос, изнемогая от усталости, несет крест на Голгофу; под олеографией приколот солдатский Георгиевский крест, который дед Сергей принес с войны. Да, странно, что в той чистой и красивой комнате не жили. И все-таки, подумал Павлик, жить на кухне было бы во много раз тяжелее, если бы этой чистой горницы не было…
Уехавшие в лес вернулись часа через два. По просекам, разделявшим кварталы, они проехали по всему дубовому массиву, выделяя кварталы, годные для рубки. Годными оказались почти все. Об этом Павлику на другой день рассказал отец.
А сейчас Иван Сергеевич вместе со старым лесничим и Кестнером на обеих повозках, даже не зайдя в дом, собрались снова ехать в лесничество, оформлять документы. У кордона оставался только Глотов. Он стоял, картинно подбоченясь одной рукой, в другой руке держал хлыстик, которым похлопывал себя по коротенькому лакированному сапожку. Павлик видел в окно, как Глотов подошел к пегому жеребцу, ласково потрепал его по шее, взял из-под облучка тарантаса небольшой облупленный саквояжик и строго сказал старику кучеру:
— Ты! Отвезешь гражданина — господина Кестнера в лесничество и враз за мной. Мне в этой лесничестве делать нечего. У меня своих дел — баржа! Ну! Чтобы одна нога здесь, вторая там! Слыхал, глухой тетерев? А?
— Как же, как же, Тимофей Петрович! Чай, мы не знаем? Чай, не трава!
— Трава и есть! — ответил Глотов и, снимая картуз, обратился к Кестнеру: — Не извольте беспокоиться, господин сэр! Все будет в чистейшем аккурате! Как свое, беречь буду! — Сняв картуз, он, не теряя достоинства, поклонился. Волосы под картузом у него были ровно расчесаны прямым пробором на равные половины. — До завтра-с!
Кестнер засмеялся, показав ровные, белые зубы, и вынув изо рта трубку, ткнул ее мундштуком в Глотова.
— Я тебе буду, проверяй. Ты есть жулик! — и громко захохотал.
— Помилуйте! Как можно! — смутился Глотов, но, увидев, что Кестнер смеется, тоже расхохотался. — Шутки! Шутки мы тоже понимать могем!
Двуколка и тарантас уехали. Глотов провожал их взглядом, пока они не скрылись в лесу, а потом, огибая кордон, пошел в дом. Павлик слышал, как с яростным лаем, звеня цепью, бросался на Глотова Пятнаш, пока бабушка не вышла и не крикнула грозно:
— Куш ты, проклятый!
— Проклятый и есть! — ответил сердитый голос Глотова. — Вашей собаке, извините, старушка, самое место на живодерне!
— Что нужно-то? — неласково спросила бабушка.
— Хозяина вашего повидать нам требуется. По весьма срочному казенному делу! — с важностью ответил Глотов и, обойдя стоявшую у крыльца бабушку, первый вошел на кухню. Поморщившись и не снимая картуза, заглянул в чистую горницу и прошел туда. Только оттуда повернулся к бабушке, вошедшей следом за ним. — Ежели не вернулся — придется ждать. Дело, не терпящее самомалейшего отлагательства. Вот так-с! А?
Бабушка растерянно постояла на пороге, потом неуверенно сказала:
— А может, и вернулся. Может, на пасеке.
— Так вот вы и добегите, старушка, и скажите — пусть срочно бегёт сюда. Аллюр три креста! Да-с. Дело для него даже очень, учтите, очень выгодное! А? Так и скажите. — Пройдя в передний угол, Глотов бросил на стол свой саквояж. — А мне самоварчик взгрейте, что-то устал я с этими делами. Мечешься-мечешься день-деньской, весь потом изойдешь…
— Ладно, сейчас поставлю, — недовольно сказала бабушка. Пока она ставила во дворе самовар, Глотов выглянул в кухню, поманил к себе пальцем Павлика:
— Эй! Поди-ка сюда!
Павлик вошел в горницу, и Глотов с усмешкой ткнул в фотографию, где бабушка и дедушка были сняты после венца. Спросил:
— Это кто же будет?
— Бабушка и дедушка, — негромко, пугаясь нахальства гостя, ответил Павлик.
Глотов с укоризненным сочувствием покачал головой:
— Тоже — люди!
Вошла бабушка, поставила на стол чайную чашку и блюдечко.
— Только уж извините, — сказала она. — Ни чаю, ни к чаю! Глотов самодовольно рассмеялся. У него были толстые красные щеки, толстые выпяченные губы, даже глаза у него казались толстыми, потому что были навыкате. Павлику все более ненавистным становился этот упитанный, самодовольный человек. Ведь есть же вот и теперь такие, хотя все кругом едва передвигают ноги, а то и умирают с голоду.
— А мы со своим припасом! — самодовольно сказал Глотов и широкой ладонью похлопал по лежавшему на столе саквояжу. — Без своего припасу по нонешним временам никак, старушка, невозможно! Помрешь, как говорится, не восстанешь к веселью друзей! А? Ха-ха!
Через несколько минут бабушка внесла самовар, принесла маленький чайничек, в который обычно заваривала малину.
— Вот, кушайте, а я сейчас за стариком схожу. Может, и вправду вернулся…
— Сбегай, милая, сбегай! — отозвался Глотов, не поднимая от саквояжа глаз, доставая хлеб, сало и сахар. — Вот мы сейчас вместо твоей малиновой бурды чейлонского заварим! А? — и опять засмеялся и подмигнул Павлику.
Павлик ушел в кухню, сел на лавку к окну. Слышно было, как в чистой горнице мурлыкал самовар, как, звеня о чашку, текла из самовара струя. Громко чавкал Глотов. А Павлик сидел и думал о мальчишках, подравшихся из-за арбузной корки, о Шакире и его Мариамке.
Но вот Глотов напился чаю, послышались шаги. Несколько раз он прошелся по горнице, потом позвал громко:
— Эй, малый! Павлик не отозвался.
— Ты! Мальчишка. Кому говорю: подь сюда!
Павлик неохотно вошел в горницу. Красный и потный от чая, Глотов лежал прямо в сапогах на кровати, свесив одну ногу на пол, а другую закинув на спинку кровати.
— Садись! — коротко приказал он Павлику, показав рукой на лавку.
Павлик сел на самый край скамейки, с ненавистью вглядываясь в красное лицо, покрытое мелкими крупинками пота. Глотов оглядел его, как оглядывают вещь, и протянул к нему руку, в пальцах которой был зажат кусок сахару.
— На, — сказал Глотов.
— Не хочу, — отозвался Павлик, глотая слюну. Глотов спрятал кусок сахара в карман, присвистнул:
— Ух ты, вшивый, а гордый! Солому жри, а фасон держи? — И, помолчав: — Кто ты есть?
Павлик не отвечал.
— Молчишь? На сегодняшний день ты есть никто. А хочешь, я из тебя человека сделаю? А? Вот возьму к себе на побегушки и обучу премудрости жизни. А? Ты гляди на меня, каков я есть человек! Другие с голоду пухнут, а я — вот он я! И сало, и мясы всякие. — И, снова достав из кармана кусок сахару, протянул Павлику. — На!
Павлик, дрожа от обиды, молча вышел из горницы.
Сидя на кухне, Павлик с нетерпением смотрел в дверь, ожидая, скоро ли придет бабушка, и со страхом прислушивался к тому, что делается в горнице. С какой отчетливостью ощущал он сейчас свое мальчишеское бессилие! С какой радостью вернулся бы в горницу и ударил этого хама, прогнал его не только с кровати, а вообще из горницы, с кордона. Кем бы он сейчас хотел быть? Кем угодно, только бы взрослым и сильным. Быть бы вот таким, как босой матрос в поезде! Вот тогда бы он дал этому Глотову, так дал бы, что на всю жизнь запомнилось.
В горнице скрипнула кровать, послышались неторопливые шаги — Глотов снова вернулся к столу и наливал чай: мелодично звенела о фарфоровый край чашки водяная струя. И как раз в этот момент Павлик увидел перевязанную голову деда, поднимавшегося на крыльцо с берданкой за спиной. Следом за ним, немного боком, как всегда, взбиралась взволнованная бабушка. И впервые Павлик обрадовался деду и не испугался его. Дед молча повесил у дверей берданку, обеими руками поправил повязку на голове и, хмурый и нелюдимый, шагнул в горницу. Стараясь не шуметь, Павлик пересел так, чтобы ему был виден стоящий в переднем углу горницы стол и Глотов, сидящий у старенького, с помятыми боками самовара.