Во всех этих играх Павлик, конечно, был Робинзоном; Андрейка, вымазавшийся черным илом и воткнувший в свои белесые вихры красное перо, которое они общими усилиями выдрали из хвоста «уводливого» петуха, превращался в Пятницу. Долго не могли придумать мальчишки, что же им делать с Кланей, — первый раз они ее просто-напросто посадили в плоскодонку и оттолкнули от берега, но она обиделась, кое-как догребла до берега и ушла домой. Павлику было скучно весь этот день, и назавтра он предложил девочке быть козой.
— Козой? — Глаза у Клани стали совершенно круглыми.
— Ну да, козой. У Робинзона же была коза. И он ее доил.
Прищурившись от бившего ей в глаза солнца, Кланя несколько мгновений недоуменно смотрела Павлику в глаза, а потом, зажав ладошками рот, захохотали.
— Ты чего? — спросил Андрейка.
— И-хи-хи! И-хи-хи! — заливалась Кланя, вытирая слезы. — А как же… как вы меня… доить будете?… У меня еще… титьки не выросли…
Павлик покраснел до слез и несколько часов после этого не мог смотреть на Кланю. А Андрейка только шлепнул сестренку ладонью по затылку и сказал:
— Дура! Это же понарошке… И не озоруй больше. Поняла? А то с острова выгоним.
Так Кланя стала козой. Хотя она и побаивалась высылки с острова, но все же нет-нет да и поглядывала своими озорными, лукавыми глазами на Павлика, хихикая в кулак, — словно между ними была какая-то тайна. И Павлик тогда чувствовал, как у него теплеют, наливаются кровью щеки и уши. Но, в общем, они жили на острове дружно, мастеря себе жилище и примитивные орудия труда и охоты. Створки огромных ракушек служили им посудой, из камыша они сплели себе отличные шляпы, а также корзины и салфетку на стол. Кланя украсила рогозом и цветами их жилище, хотя по должности, как «козе», ей это и не было положено делать. Из Павликовых резинок от чулок мальчишки соорудили рогатки и часами лазили по колено в воде по камышовым зарослям, подстерегая «бегемотов» и «крокодилов», то есть просто лягушек, а потом сидели возле «костра», от которого не было ни дыму, ни пламени, — дед Сергей ни за что и никому не позволял разводить в лесу костры.
И тут, у «костра», начинались разговоры, за которыми ребята забывали о том, что они робинзоны, что «коза» не должна вмешиваться в разговоры людей, что ей положено только «мекать». И Павлик опять рассказывал детям полещика о прочитанных книгах, о спектаклях, о городе, о море, о далеких странах, и они слушали раскрыв рты и веря ему и не веря.
— И все ты, наверно, врешь, — с грустью сказала как-то раз Кланя. — И ничего этого, наверно, не было и нету.
— Как не было? — поразился Павлик.
— А уж больно хорошо… Это тебе сказки рассказывали… — Но, видя огорченное лицо Павлика, засмеялась: — Да нарошно же я! И ничего ты вовсе не понимаешь, даром что грамотный!
А когда шли домой, она, снова погрустнев, с удивлением глядя на Павлика, спросила:
— А почему ты никогда не смеешься? Не умеешь? — Павлик ничего не ответил — так стало ему вдруг горько, и Кланя сказала с грустным раздумьем: — И мамка у нас теперь никогда не смеется. А раньше смеялась. Она знаешь как смеялась? Как большое белье в речке полощут: плеск-плеск!.. А тятька смеялся, будто колесо чугунное с горы катится… А теперь тоже не умеет.
И вдруг заплакала неизвестно почему.
Первая артель лесорубов появилась возле кордона рано утром, когда Павлик еще спал. Незнакомые громкие голоса разбудили мальчика, и он несколько минут лежал, напряженно прислушиваясь, весь во власти смутной тревоги. Вскочил, бросился к окну. Во дворе, гремя цепью, захлебывался лаем Пят-наш. Бабушка стояла под окном, сложив на груди руки, неподвижная, как камень, и сквозь слезы смотрела перед собой.
Метрах в двадцати от кордона к стволу тоненькой березки была привязана лошадь, запряженная в глотовский тарантас. Мотая головой и звеня удилами, она отгоняла кружившихся над ней оводов. Старичок кучер, неловко поворачиваясь всем корпусом, косил неподалеку траву. Сам Глотов, в сбитой на затылок фуражке со сверкающим козырьком, большими шагами ходил по опушке, что-то вымеривая шагами. Сопровождал его, твердо ступая, коренастый лысый мужик с короткой рыжей бородой, — позднее Павлик узнал, что это и есть тот самый Афанасий Серов, который бил деда Сергея палкой по голове.
Отдыхая после дороги, лесорубы сидели кто где, опершись спиной о стволы деревьев, покуривая трубочки и самокрутки. Почти все они были до чрезвычайности измождены и худы; только глаза на серых лицах горели живым блеском да руки, огромные, жилистые крестьянские руки, еще сохраняли, казалось, прежнюю силу. Остро поблескивали воткнутые в дерево топоры, солнечный луч, пробившийся сквозь листву, весело играл на стали брошенной в траву пилы — как будто струилась в траве чистая родниковая вода. Павлика особенно поразили топоры — они как бы символизировали приближающуюся гибель деревьев, в которые были воткнуты, они блестели спокойно и зловеще.
— А ну давай! — крикнул кому-то Глотов. — К обеду локомобиль привезут.
— Давай, давай! — подхватил Серов. — С богом, ребята! Бабушка Настасья вернулась в дом,
— Ну вот и началось, — сказала она со вздохом, тяжело присаживаясь к столу. — Пашенька, ты бы добежал до пасеки, позвал деда. А то, может, что не так обернется…
С Павликом увязалась и Кланя. Глупенькая девочка, она все еще не понимала, что должно произойти, — она радовалась тому, что возле кордона появилось много людей, стало шумно и интересно. В толпе лесорубов было несколько девушек. Их светлые и цветные кофточки яркими пятнами выделялись среди серой одежды мужиков, Кланя смотрела на них с завистью. Она как-то рассказывала Павлику, что за свою семилетнюю жизнь она только два раза была в Подлесном, и это пустое и безрадостное для Павлика село представлялось ей огромным и шумным городом. Она с восторгом вспоминала, как ночью звонили к пасхальной заутрене, как в воздухе, подсиненном ладанным дымом, колыхались позолоченные хоругви, как трогательно и душевно пел невидимый хор. Это было несколько лет назад, «когда я еще была маленькая», — мать взяла ее на пасху с собой. Сверкающие ризы, огни свечей, колеблющиеся в душном воздухе, полные слез глаза богомолок — все это неизгладимо врезалось в память девочки, и ей казалось, что в Подлесном живут только счастливые и красивые люди…
Забегая вперед Павлика и заглядывая ему в глаза, Кланя так и сыпала словами, рассказывая о том самом удивительном в ее жизни дне, о весенней ночи, когда она за руку с матерью шла с крестным ходом вокруг призрачно белых стен церкви, а по стенам ползли, переламываясь на неровностях кирпичной кладки, темные тени людей.
— Ух до чего красиво — прямо слов никаких нету! — говорила Кланя и все забегала вперед и заглядывала Павлику в глаза. — А ты сам в церкву ходил?
Павлик покачал головой:
— Нет… У нас не было близко около дома церкви…
— Эх ты! — вздохнула Кланя. — Я вот вырасту — каждый день ходить стану.
Дед Сергей возился возле пасеки, забивая в изгородь колья, привязывал к ним ивовыми вицами новые жерди.
— Дедушка, — несмело сказал ему Павлик, — там с топорами пришли…
Не сказав ни слова, только сверкнув из-под картуза светлыми глазами, дед пошел в омшаник, вышел с берданкой и, старательно заперев дверь на замок, быстро зашагал к кордону. Павлик и Кланя шли следом, держась, однако, в отдалении, — дед был суров и неприступен.
Павлику казалось, что сейчас произойдет какое-то ужасное несчастье, что дед Сергей и Глотов будут убивать друг друга и все мужики тоже набросятся на деда, а он будет стрелять из берданки и после выстрела будет зачем-то нюхать дымящееся дуло, как он сделал это после ссоры с Глотовым. И Павлику опять представлялась разбитая голова деда, смешно перевязанная, на самой макушке которой нелепо торчал старенький высокий картуз.
Но ничего страшного на этот раз не произошло. Еще издали завидев деда, Глотов пошел ему навстречу, широко улыбаясь, только темные масленые глаза его оставались холодными и настороженными.
— А-а-а! Вот он самый, хозяин! — вскричал подрядчик, подбивая снизу вверх свои усы. — Наше вам с кисточкой, гражданин полещик! Вот, значит, и явились мы, как было договорено… А? Мы тут, видите, не дождались вас, площадочку под локомобиль, под лесораму, то есть, расчищаем. У нас лишнего времени нету, нам проклажаться некогда…
Афанасий Серов, ехидно посмеиваясь в рыжую бородку, подошел и встал рядом с Глотовым. В руках у него был топор.
— Поджила голова-то, Павлыч? — спросил он. — Это тебе, стало быть, наука: не ходи без берданы в гости…
— Так ведь иной раз и бердана не поможет! — подхватил, подмигивая, Глотов. — Тут ведь дело какое? А? Глядишь, ненароком дерево на лысину свалится, а то ночью споткнешься да в яму угодишь. А?
Павлик стоял в стороне и слушал. В голосах Глотова и Серова звучало откровенное издевательство, но дед Сергей словно не замечал, не слышал его.
— Билет лесорубочный предъяви! — глухо и недобро сказал он Глотову.
— Как же! Как же! — преувеличенно засуетился тот. — Мы порядочек знаем, мы без закону никуда, ни шагу! — Усмехаясь, он полез в боковой карман пиджака, но достал оттуда сначала не документы, а большой никелированный револьвер «смит-вессон» и, поглядывая на деда Сергея, переложил револьвер в другой карман. — Это, видите ли, на всякий случай… А? А то, говорят, по лесам теперь фулиганов развелось — страсть! А билетики лесорубочные — они вот! Мы закон завсегда уважаем… Помню, вот так же в двенадцатом годе…
Но дед Сергей не стал слушать дальше. Просмотрев билеты, он глубоко спрятал их в карман штанов и тяжело пошел прочь. Глотов и Серов переглянулись, захохотали.
— Кончилось царство! — сказал, облизнув губы, Серов. — Сколько лет он из православного народу жилы тянул, лешак этот!
Дед не оглянулся. Павлику показалось, что он просто не слышал. Старик шагал, глубоко вобрав в плечи голову, глядя в землю, его еще по-утреннему длинная тень ползла впереди по тропинке.