– …и предупредил, чтобы мы больше к нему не приходили, – шептал Дьоллох за ровдугой. – Даже за порог Атына не выпустил.
– Почему?
– Не знаю.
Подслушивающая Лахса неловко дернулась. Полоснула острой зазубриной скребка повдоль мездры и порвала тонкую шкуру.
Вот оно, что чуяло сердце! С утра изводилось-маялось, ожидая чего-то подобного… И словно в бегучую реку погрузилась женщина во вчерашний день, о котором всю ночь передумала. Каждую мелочь из корней памяти вынула, вертела события дня так и этак, а ничегошеньки не понимала.
…Вчера Лахса хотела высказать Уране выстраданное. Не сразу, конечно, после угощения, после всего. Молвить как бы между прочим, веско, значительно, в глаза глядя, чтобы гвоздями вбились в голову кузнецовой женки горькие слова: «Ну что, Урана. Не я родила Атына с болью и кровью. Но поймешь ли, с какою болью и кровью отдираю его от себя? Будто собственной печени кусок. Ведь мальчик-то мне, Урана, больше сын, чем тебе».
Пока Лахса, держа Атына за руку, шла ко двору ковалей, запальчивость ее достигла остервенения и вскипела пузырями, как суп в забытом над огнем котелке. Пуще всего в бурливых мыслях страстно лелеялась блажь круто развернуться и бежать обратно домой. А там собраться резво, да и махнуть всей семьею подальше от Элен. Исчезнуть с глаз долой, и чтоб ни слуху ни духу… Вместо этого Лахса, еле стреножив себя, изобразила радость перед выбежавшей навстречу хозяйкой. До ушей растянула диковатую, должно быть, улыбку.
Тут-то и началось. Первое, на что наткнулись проницательные глазки Лахсы, – кровоподтек на переносье Ураны. Искусница умело его подмазала подобранной под цвет кожи глиной, а все равно было видно. Потом Лахса забыла о своем склабящемся лице, оторопев от неожиданной худобы кузнечихи. В последний год не часто встречались, но не примечала, чтобы платье на Уране, прежде дородной и статной, висело, точно на шесте.
Но даже не это потрясло больше всего. При взгляде на сына мерклые глаза женщины ожили, вспыхнули ярко, лучисто, отощалые руки простерлись к нему, и вдруг на полпути опали бессильно, не решились обнять. Никогда не видела Лахса Урану такой жалкой и потерянной. Поэтому всякая несбыточная блажь и заготовленные веские слова лопнули в Лахсе, как те же пузыри в котелке, снятом с огня.
Атын тоже чувствовал неладное. Когда Урана сказала, что Тимир где-то рыбачит, мальчик серьезно, по-взрослому, кивнул. Не спросил ничего. Это открывшему рот Манихаю Лахса незаметно на ногу наступила, чтобы глупость не сморозил. Нечуткий, но хорошо муштрованный муж сразу испустил искусный зевок и ладонью его прихлопнул.
Лахса вспомнила, как однажды – Атыну еще года не было – узрела маячившее в окне светлое пятно. Присмотрелась и отпрянула – лицо человечье! Испугалась, принудила Манихая глянуть, кто там. Покуда муж, ворча, поднимался с лежанки да искал торбаза, человек успел скрыться. Лишь коня белой масти усмотрел Манихай в клубе пыли на дороге. На белом коне ездил Тимир…
Бывало, что и позже раза два видела Лахса знакомое пятно сбоку в оконной пластине. Знать, кузнец сильно тосковал по сыну, если отваживался на такое вопреки стыду быть уличенным и опасению привлечь за собою бесов. А главное – супротив своей гордыни, хорошо в Элен известной. Отчего же сегодня, в день долгожданный, предпочел на рыбалку уехать, будто нынче карасю последнее время настало?
Атын попотчевал огонь очага кусочками вареного мяса. Побрызгал с правой стороны топленым маслом, чтобы дом родителей его принял. Урана пригласила гостей за стол. Чего на нем только не было, а никому, кроме Манихая, кусок в горло не лез. Лахса лихорадочно соображала, о чем разговор повести. Ни одной сподручной мысли в голове. Всегда готовая к выходу говорильня истаяла на языке. Только и думалось без конца: «Что-то не так, что-то не так, что-то не та-ак…»
Урана глаз не сводила с Атына. Взгляд ее Лахсе не нравился – робкий, затравленный, как у забитой собаки, блескучий от близких слез. Губы туда-сюда кривились, выжимая улыбку, не менее притворную и безумную, чем вначале у гостьи. И такая забрала Лахсу жалость, что захотелось положить свою крепкую руку на костлявое запястье кузнечихи и шепнуть, точно малому ребенку: «Не плачь, все плохое пройдет».
Знать бы еще, что плохое должно пройти. Лахса, разумеется, ничего не сказала. Подивилась собственному состраданию и бросила. Некогда себе изумляться. Откройся Урана в сердечной тяготе – разве Лахса хоть на ноготь бы кому-то проговорилась? В ее некогда ветреной голове давно слепилось местечко, где неприкосновенными хранились свои и чужие тайны… Впрочем, помалкивание Ураны было понятно. Лахсе ли не ведать, что, если нужно, мать лучше язык себе откусит, чем выдаст касающийся ребенка секрет. А станет в том нужда – так и всю кровь детям отдаст.
Не вышло толковой беседы. Малоречиво просидели под застенчивое чавканье Манихая. Готовясь к доброму угощению, муж не ел с утра и проголодался. Не поднимая глаз от непривычного смущения, уплетал подряд все, что подвигала ему хозяйка.
С безмерным облегчением встала Лахса из-за стола. Попрощались буднично, словно люди, что просто завернули по пути обменяться новостями. Мальчик был внешне спокоен, но, ткнувшись губами в висок, женщина ощутила тревожный трепет тонкой жилки. А лишь, наконец, ступили гости на дорогу, из лесу показался Тимир на белом коне, увидел их и повернул назад.
Манихай снова рот отворил, как давеча. Хотел, видно, окликнуть. Лахса в сердцах тукнула супруга кулаком в плечо. Он дернулся, однако, против ожидания, не стал ругаться. Тронулся вперед широким сердитым шагом.
Крест-накрест сложив на груди пухлые руки, Лахса в непривычном молчании, с задумчиво наклоненной головой семенила за мужем. Незлобиво отклонялась от хлещущих из-за его спины веток, не видела мокрых седых листьев, облепивших доху. Крушилась, что не сказала Уране утешные слова, и тут же хвалила себя за это. Поругивала главного жреца за повеление вернуть мальчика родителям после Праздника ублаготворения духов. Знал ведь, при какой луне! Кто ж в такое опасное время затевает новую жизнь? А может, Сандал нарочно такое время выбрал, чтобы бесы, подняв настороженные головы, поняли тщетность злых помыслов и примирились с существованием ребенка, отвоеванного у них обманом? Или просто забыл?
Неладное вышло возвращение, ущербное…
Сквозь мешанину мыслей Лахса мучилась от привкуса невольного, невнятного предательства. Она оставила мальчика в родной семье. Да, в его настоящей семье… где что-то было не так. Где, чуяло материнское сердце Лахсы, свила гнездо беда.
Домм седьмого вечера. Честные колокольца
«Первую жену человек-мужчина берет по родительскому сговору, вторую – по любви, третью – ради потомства», – говорят в народе саха. Число жен у богачей порою доходит до семи, а то и до девяти. Выгода в том немалая – не надо нанимать работников со стороны. Жены и сыновья присматривают за обширным хозяйством, множеством сенокосных и пастбищных угодий, разбросанных по разным местам. Хозяин распоряжается имуществом единолично, выдает дочерей замуж по своей воле и властвует над сыновьями до их зрелых весен.
Есть, конечно, такие мужи, кто, не имея хорошего достатка, не прочь жениться во второй раз и третий. Но кто отдаст дочь за бедняка? Из чего он соберет калым, будет содержать большую семью? Надо, чтобы мужчина, желающий умножить род не с одною женой, был способен справить разорительные свадьбы, а после не стыдился, что вынужден держать своих баджей на пустой заболоневой похлебке.
Сговаривать невесту Тимиру условились отправиться к багалыку молотобоец Бытык, старый коваль Балтысыт и старейшина Силис.
– Пора воинам породниться с кузнецами! – молвил довольный Бытык, седлая коня.
Вечернее солнце опрокинуло красное небо в студеную воду озер. Алые лодочки облаков закачались над темной глубью, ворожа жухлым берегам скорый иней. Закат четко вырезал тени всадников на высокой сопке. Двое, молодой и старый, ехали, весело переговариваясь. Третий чуть приотстал.
Силис был растерян. Кто-кто, а уж он-то, наперекор годам крепкий и дюжий, и теперь мог взять столько молоденьких жен, к скольким сумел бы обернуться за месяц. В состоянии был каждый аймак Великого леса-тайги осчастливить славой рачительного и щедрого рода. Но Силис не понимал, как мужу любить нескольких, когда глаза смотрят лишь на одну-единственную, в которой для него сияет солнце. Разве много у неба солнц?
Однолюб Силис, который ставил Эдэринку выше всякого имущества, собственной жизни и даже детей, жалел Урану. В душе он осуждал Тимира, вздумавшего жениться едва ли не на другой день после возвращения сына. Но стать сватом, не без труда переварив кузнецову просьбу, все же согласился. Язык не повернулся отказать уважаемому аймачному старшине, лучшему кузнецу долины и просто хорошему приятелю.
Оставив коней оседланными, гости степенно вошли в юрту и не сняли шапок. Красноречивыми взглядами проводили порхнувшую за занавеску длинную косу приемной дочери багалыка. Коротко выложив мелкие новости, сообщили главную: табун Тимира нуждается в племенной кобылице.
Хорсун ахнул про себя, не веря ушам. Что стало с кузнецом? Неужто бесы любострастных соблазнов все еще щекочут и не дают покоя его подержанным жизнью ребрам?
– Садитесь, поговорим, хороша ли нынче погода разводить яловых, – ответил уклончиво.
– На погоду грех жаловаться, – весело сказал Бытык, по привычке подергивая короткий ус. – Дичь в теле, зверь в шкуре, в лесу – золото, в доме – серебро. Табун готов принять кобылицу через три дня.
– Луна на ущербе, – напомнил Хорсун, мрачнея.
– Что с того! – беспечно махнул рукой молотобоец. – Не будем же верить досужим сказкам!
Молния-шрам хмуро задвигался на правой щеке воина:
– Если не станем чтить древних запретов, будем ли продвигаться по Великому лесу, как по гладкому ворсу?
– В первый раз слышу речи об исполнении стародавних наказов из достойных уст багалыка, – поддел Бытык, ухмыльнувшись. – Никак, усилия долгополого Сандала, озаренного запретами с гривы до пяток, увенчались-таки успехом в отважной заставе?