Только моя сестра не смеется. И от этого нам становится еще забавнее. Если посмотреть на выражение лица моей сестрицы, можно помереть со смеху. Мы-то его видим. Она уже в десять лет была ломакой. Я кричу:
– Тело, словно из мрамора!
Микки давится от смеха, он не успел проглотить вино, и оно выливается у него изо рта прямо на скатерть, Флоримон качается на стуле, согнувшись пополам и держась за живот, а малышка и Бу-Бу, хотя и не в курсе дела, хохочут громче всех. Им неловко, но сдержаться они не могут, а я просто захожусь в кашле, но остановиться не могу. Вот так. Так все и происходит, потому что не слишком-то красиво со стороны этого Девиня, которого я и в глаза-то не видела, заделать бедной женщине ребенка, а потом его не признать. Ну и, конечно, не обязательно доживать до моих лет, чтобы догадаться, что будет дальше: малышка вдруг замолкает, когда другие еще смеются, у нее слишком тяжело на душе, она роняет голову на руки на столе, среди тарелок, и ее плечи и спина сотрясаются от рыданий.
Все застывают и с жалостью на нее смотрят, даже моя сестра, эта дура набитая, а Флоримон кладет руку на голову малышки, что-то тихо говорит ей. Потом помогает ей встать, и они идут наверх, в свою комнату. Сестра, Бу-Бу и Микки смотрят на меня, будто ждут объяснений. Я только говорю им:
– Она хорошая девочка. Я тоже хотела бы пойти спать.
Пришлось ждать два или три дня, чтобы остаться наедине с Эль. В старости становишься страшно нетерпеливой. Она надела новое платье, которое ей сшила мать, белое в голубой и бирюзовый рисунок. Голубой – точно подходит под цвет ее глаз. Она собирается поехать на трехчасовом автобусе, навестить свою учительницу в Брюске. Сестра стирает постельное белье возле крана. Бу-Бу после обеда ушел с Мартиной Брошар и еще одной девочкой, не из местных. Он мне сказал, что едет с ними собирать лаванду в горах. Мамаша Брошар умеет все превратить в деньги, она шьет мешочки, заполняет их сушеной лавандой и продает туристам – держать в шкафах. Не знаю, которая из девушек приглянулась Бу-Бу, но одно я знаю точно – он будет из последних сил карабкаться по склонам вовсе не для того, чтобы обогатить мамашу Брошар. Что тут скажешь, дело молодое.
Я говорю малышке:
– Я много думала и хочу поговорить с тобой до того, как вернется сестра.
Она в это время чистит зубы над раковиной, как каждое утро, каждый вечер и всякий раз, когда куда-то идет. Она знаком показывает, что не может ответить. Малышка – поразительная чистюля во всем, что касается ее самой. Однажды она пристыдила сестру, когда мы садились за стол. Взяла стакан и посмотрела его на свет, повернувшись к окну, а потом молча пошла и перемыла его. А на все остальное, к чему она ни прикасается, ей глубоко наплевать. Можно на месяц бросить всю грязную посуду на кухонном столе, и она будет есть во дворе, держа тарелку на коленях. Сестра ее ненавидит за это еще больше, а мне смешно.
Я ей говорю:
– Хватит чистить зубы, сядь со мной.
Она смотрит на меня несколько секунд, все губы вымазаны пастой, потом, отодвинув занавеску, смотрит в сторону родника, потом полощет рот, вытирает его полотенцем и подходит. Готова поклясться, что она знает, о чем я хочу с ней поговорить. Я ее прошу:
– Садись.
Она берет со стула подушку, кладет ее на пол возле моего кресла и садится, как она любит, обхватив руками коленки.
Я глажу ее по волосам, они у нее такие густые, такие красивые. Она отстраняется.
И я знаю, хотя и не слышу, что она говорит мне:
– Ты меня растреплешь, я битый час их укладывала.
Теперь я знаю, как она говорит. Но никогда не услышу, какой у нее голос, и об этом тоже буду сожалеть до конца своих дней. Сестра описала ее голос. Не нашла других слов, кроме «писклявый» и «работает под девочку». Еще она объяснила, что малышка говорит с немецким акцентом. Это меня удивило. И я спросила у нее самой. Она мне ответила, что делает это нарочно, чтобы выглядеть необычно. Клянусь, если бы ее не было, ее следовало бы обязательно придумать.
Я говорю:
– Не бойся, я тебя не растреплю.
Она отвечает что-то типа: «О’кей, хоккей, не растреплешь – значит не растреплешь. О чем ты хотела со мной поговорить?»
Я отвечаю:
– Я рассказываю о своей юности, о Марселе, о Соссе-ле-Пен[43], и ты меня слушаешь. Но сама никогда не спрашиваешь о том, что хотела бы узнать. Можешь спросить.
Она не шевелится и не отвечает. Я говорю:
– Ты хочешь узнать, кто был водителем грузовика, на котором привезли механическое пианино в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году, за восемь месяцев до твоего рождения. Я не так глупа, как ты думаешь. У меня куча свободного времени, чтобы думать.
Как она неподвижно сидит, до чего густые и блестящие волосы у меня под рукой. Мне просто самой нужно было ей сказать то, что я помню, вовсе не обязательно расспрашивать меня об этом. Я тоже хочу быть не такой, как все. Я знаю, что хотя я ничего ей не сказала, но сумела заинтересовать. Боюсь только, что потом она не захочет больше себя утруждать, перестанет садиться возле меня и слушать. Я не смогу больше доверять ей свои воспоминания, и тогда они, одно за другим, угаснут в памяти, раньше, чем не станет меня. Когда я начинаю рассказывать другим, они сразу же находят какие-то неотложные дела. Сестра начинает убирать. Микки чинит велосипед, Бу-Бу делает уроки. Флоримона никогда не бывает дома или почти никогда. Он зарабатывает деньги на всю семью, и у него нет времени слушать Коньяту.
Я говорю малышке:
– Взгляни на меня.
Касаюсь ее лица и поворачиваю к себе. Она смотрит на меня своими голубыми глазами, которые, кажется, глядят мимо, но, уверяю вас, все прекрасно подмечают. Я говорю шепотом:
– Спроси у меня.
Она осторожно мотает головой, не спуская с меня глаз. У нее перехватило дыхание, но она упрямится.
Я наклоняюсь к ней и говорю:
– Бездетные женщины, как я, очень наблюдательны, ведь им бы хотелось сейчас иметь такую дочь, как ты.
Она не понимает, что я хочу сказать, и гордо отвечает:
– У меня уже есть мать.
Я говорю:
– Да знаю я, глупышка. Я пытаюсь объяснить тебе, что ты можешь мне доверять.
Она поводит плечом, ей наплевать. Я повторяю:
– Спроси у меня.
Она произносит по слогам:
– Что спросить? Кто привез это мерзкое пианино? Какое мне до этого дело, по-вашему?
Она пытается вскочить, но я удерживаю ее за руку. Когда я хочу, то могу еще найти в себе силы. Я говорю:
– Ты спрашивала у Флоримона и у Микки. Но они были тогда маленькие и не помнят. Ты спрашивала у моей сестры. Но ее в тот вечер вообще не было дома. Она уехала в Панье помочь мамаше Массинь, у той умер муж. А знаешь, как умер папаша Массинь? Его раздавило трактором. Сестра вернулась только на следующий день приготовить нам поесть. Потому-то я так хорошо все помню. Только я одна могу тебе все рассказать. А ты не хочешь меня спрашивать.
Несколько секунд она раздумывает, не сводя с меня своих голубых глаз. Потом принимает решение и говорит мне одними губами:
– Я ни о чем не буду вас спрашивать. Хочу выйти замуж за Пинг-Понга, точка.
Она встает, резко одергивает платье и добавляет очень четко и беззвучно:
– Голова садовая.
И уходит, резко хлопнув дверью, чтобы успеть на автобус в Ле-Бюске.
Я встаю, опираясь рукой на длинный стол, чтобы сделать несколько шагов. Кричу:
– Элиана!
Я не заметила, проходила ли она мимо окна, потому не уверена, ушла ли она уже со двора. Я говорю достаточно громко, чтобы ей было слышно, если она еще стоит под дверью:
– Его зовут Лебалек. Он приезжал со своим свояком. Лебалек! Ты меня слышишь?
Я вижу, как шевелится ручка двери, дверь открывается, и она появляется на пороге. Смотрит на меня, и кажется, что она сразу же постарела, ей можно дать намного больше ее двадцати, и такое холодное, каменное лицо. Я говорю:
– Лебалек. Он работал у Ферральдо, хозяина Микки. Они прямо здесь пили вино – он, его свояк и мой тоже. Было уже поздно, во дворе, там, за твоей спиной, лежал снег.
Малышка инстинктивно поворачивает голову, чтобы взглянуть назад. Я спрашиваю:
– Там моя сестра?
Она спокойно показывает жестом, что нет. Я говорю:
– Лебалек сидел в конце стола, вот там, его свояк здесь, а Лелло на моем месте. Они втроем вытащили пианино из кузова грузовика и оставили во дворе. Флоримон путался у отца под ногами. Они еще час примерно болтали и смеялись, как водится в мужской компании. Потом крепыш Лебалек и его свояк уехали.
Она не открывает рта. Стоит очень ровно, в своем новом платье, с постаревшим лицом, окаменев. Я говорю тихонько:
– Войди. Закрой дверь.
Она закрывает дверь. Но с другой стороны. Закрывает прямо перед моим носом и уходит. Я кричу:
– Элиана!
Но больше она не возвращается. Я шаг за шагом добираюсь до своего кресла. Не понимаю, который час. Утро или вечер. Усаживаюсь. Чувствую, как колотится сердце и нечем дышать. Стараюсь думать о чем-то другом. Она хорошая девочка, и мне хочется, чтобы она такой и осталась – хорошей девочкой.
Я вспоминаю, как радовался мой муж в 1938 году, когда мы думали, что у нас будет ребенок. Это было летом, как сегодня, но солнце стояло намного ниже. Меня отвезли в больницу. Но оказалось, что это ошибка, я не могла иметь детей или он не мог. Мы продолжали жить или, по крайней мере, считали, что живем. Он служил в трамвайном управлении. Сестра вернулась в Динь, работала гладильщицей. Я получила диплом, хотела стать учительницей, как та, навещать которую поехала сейчас малышка. Но в жизни никогда не получаешь того, что хочешь. У вас убивают мужа. А сказать нечего. У вас одно за другим отбирают лето, а теперь солнце так далеко, что даже в июле холодно. Молчите. В субботу, послезавтра, малышке исполнится двадцать лет. Я могу дать ей две тысячи из моих денег. Останется шесть. Вполне достаточно для похорон двух вдов. Я все время спрашиваю себя, как же я могла 27 мая 1944 года отпустить руку своего мужа, когда упала бомба. Не знаю. Необъяснимо. Не могу поверить, что бомба оказалась сильнее нас.