Убийственное лето — страница 24 из 61

Я сказала, что не хочу, чтобы все узнали. Он только покачал головой и вышел, пока я одевалась.

Он сел за стол в большой комнате, выписал рецепт, а я налила ему бокал вина. Он сказал Габриэлю:

– Ее избили, я могу это подтвердить. Что вы собираетесь делать?

Габриэль сказал:

– Избили? А остальное?

Доктор Конт пожал плечами.

– Ведь ее изнасиловали? – сказал Габриэль.

Доктор Конт ответил:

– Ее изнасиловали, потому что она мне это сказала, а я ей верю. Итак, что вы собираетесь делать?

Габриэль сел напротив него на другом конце стола и сказал:

– А что бы вы сделали на моем месте?

Доктор Конт ответил:

– На вашем месте я не стал бы терять целый день. И в любом случае, их бы уже нашли. Сейчас, если хотите, я могу отвезти вашу жену в больницу в Драгиньян. И тогда у нас на руках будут все необходимые доказательства.

Габриэль посмотрел на меня, потом опустил голову. Я сказала:

– Габриэль ни при чем, я сама этого не хочу. Я здесь чужая. Деревенские станут над нами смеяться, будут говорить, что я развратная женщина, никто мне не поверит.

Доктор не выпил свой бокал. Взял со стола чемоданчик, поднялся и сказал мне:

– Я с тобой не согласен.

Я встретилась с ним глазами, они у него были голубые, окруженные сеточкой морщин, глаза усталого человека, который не был согласен ни со мной, ни со многим другим на свете.


Мы познакомились с Габриэлем в апреле 1945 года, когда бежали из Берлина – с матерью и другими беженцами шли за колоннами солдат, двигавшимися в сторону юга. Это было ранним утром, в деревне неподалеку от Хемница. Мы уже потеряли кузину Хэрту, которая была старше меня на три года, это случилось между Торгау и Лейпцигом, мы оказались в разных грузовиках. Но именно в то утро мы с матерью потеряли друг друга. Думаю, она пошла в другую сторону, на запад, к Касселю, где жили ее друзья, и по пути умерла.

Когда я впервые увидела Габриэля, он был похож на бездомного пса – в длинном черном дождевике с оторванным рукавом, на уши натянута вязаная шапка; он пил воду из родника в той деревне, название которой я забыла. Мне было семнадцать, и, хотя ему на шесть лет больше, у него был какой-то виноватый вид, как у всех французов, словно его наказали за проступок, которого он не совершал. Я сразу поняла, что он француз. Я тоже хотела пить, но это был его родник. Наконец мама огрела его сумкой по спине.

Мы пошли в деревню втроем. Я немного говорила по-французски, научилась в Берлине от таких же, как он, согнанных на принудительные работы. Я поняла, что он тоже хочет двигаться на юг. Мама сказала, что пойдет поищет ветчину, она слышала, что ее можно здесь раздобыть. Ей тогда было, как мне сейчас, – ровно сорок пять лет. Светлая шатенка, она собирала волосы в узел на затылке и закалывала шпильками. На ней было старое черное пальто с воротником из выдры; именно такой я видела свою мать в последний раз. Тогда я, разумеется, этого не знала и была рада, что мы уже отошли далеко от Берлина и что я немного говорю по-французски, мне казалось, что все уладится. Мы снова отправились на поиски грузовика, и на сей раз было достаточно бензина, чтобы довезти нас до Дуная. Мать много раз говорила:

– Когда ты увидишь Дунай, все наши невзгоды останутся позади.

В какой-то степени она была права, разве что Дунай я увидела не в австрийском Линце, куда мы рассчитывали добраться, а намного дальше от него. Дунай – очень длинная река, длинная, как жизнь, а я тогда была еще совсем девочкой.

Когда на деревню налетели американские самолеты и начали бомбить колонну с солдатами, мы с Габриэлем бросились бежать по узким улочкам, какой-то офицер втолкнул нас в грузовик, угрожая револьвером, что застрелит нас. И вот тогда мама потерялась. Я кричала, что в деревне осталась моя мать, что нужно ее подождать, но грузовик не остановился, мама потерялась. С тех пор я изучала карты Германии. Но я забыла название той деревни. Я даже не помню, какой это был день. В апреле. Недалеко от Хемница. Накануне вечером в каком-то сарае она говорила, что нужно идти к Касселю, на запад, там у нее друзья, и наверное, она думала, что я тоже двинулась в сторону Касселя. Не знаю. Я написала в Кассель, написала в Фис. Никто ничего о ней не слышал.

Дунай я увидела в Ульме, дней десять спустя. Большая серая река, ничем не отличающаяся от других. Габриэль радовался, потому что сюда прибыли французские солдаты и на крепости[45] висел сине-бело-красный флаг. У меня уже было теплое пальто – шинель, которую я сняла в поле с убитого американского солдата. Французский офицер увел Габриэля на допрос. Я осталась одна в каком-то железнодорожном депо, а рано утром, когда бродила вдоль путей, неожиданно столкнулась с ним. Они избили его за то, что он не хотел идти в армию, а я все повторяла:

– Ну не плачь, не надо. Поедем в Фис, это моя родина, у меня там есть знакомые.

Сначала мы двигались в сторону Фиса, но теперь французские солдаты и танки прибывали со всех сторон через Вюртемберг[46], и в последнюю неделю апреля мы изменили направление и пошли на север. Габриэль не хотел оставаться среди соотечественников, боялся, что они с ним расправятся, считая трусом. Вместе с другими беженцами мы ночевали то в лесу, то в кузове грузовика, если попадался. Еду найти было намного легче, чем грузовик, особенно когда мы оказывались среди американцев. У них продовольствия было намного больше, чем у французов. И они с нами делились. Помню эти красивые картонные, словно вощеные, коробки – чего только в них не было: консервы «мясо с овощами», ананасы в сиропе, сыр, печенье, шоколад, сигареты и даже жевательная резинка «Дентин», все, что требуется солдату на сутки.

Когда было подписано перемирие, Габриэль несколько недель работал на американцев в Фульде[47]. У нас была комната в бараке, и Габриэль следил за работой немецких пленных, которые ремонтировали мосты. У нас было много еды, одежда, все необходимое. Однажды какой-то американский солдат даже положил на подоконник в нашей комнате шелковые чулки с письмом на плохом немецком, где приглашал меня на свидание. Я разорвала письмо и не пошла, потому что мы уже жили с Габриэлем, и я на других мужчин не смотрела.

Мы вернулись во Францию в августе 1945 года с огромным чемоданом, полным продуктов, и первым городом, который я увидела, был Лион. Габриэль продал там продукты и купил билеты в Ниццу, потом мы пересели на другой поезд, намного меньше, где задняя площадка в последнем вагоне была точно, как фильмах о Диком Западе. На нем мы доехали до Пюже-Тенье. Я ждала на улице, пока он разговаривал со своей сестрой Клеманс. Она открыла входную дверь, чтобы посмотреть на меня, но не вышла и даже не сказала мне ни слова. Я была тогда на третьем месяце беременности и очень волновалась, как бы Габриэль не отправил меня назад, потому что он во всем слушался свою сестру, а она не хотела иметь в семье австриячку. Помню, как я гадала на черных и белых камешках, сидя на краю дороги, останусь я здесь или нет. Я до сих вижу свою тень на земле, слышу, как жужжат на жаре насекомые. Мне было семнадцать, одна-одинешенька, мне было из-за чего волноваться. Мне кажется, что, если бы мне велели убираться оттуда, я не стала бы возражать и как-то вышла бы из положения. Я страшно робею, когда нужно говорить, но гораздо меньше, когда приходится действовать. Я бы вернулась в Фис или куда-то еще, но я не жалею об этом. Я уже верила в Бога, а Ему одному ведомо, как должно было случиться, чтобы у меня появилась моя малышка, моя Элиана.

Я потеряла первого ребенка, тоже девочку, через несколько часов после родов. Она прожила всего полдня рядом с моей кроватью в Араме, а потом перестала дышать, умерла. Я проносила ее всего семь месяцев, этого мало, и если бы я была в больнице и ее положили бы в инкубатор, не знаю… Конечно, мне было очень грустно, но я чувствовала, что избавилась от ответственности. Может быть, поэтому Господь наказал меня и захотел, чтобы десять лет спустя я заплатила страданиями за счастье родить Элиану. Я тоже не доносила ее даже восьми месяцев, но весила она два с половиной килограмма, была полностью сформирована – до кончиков ногтей и уже кричала, не успев полностью вылезти из моего живота. Роды принимал доктор Конт. Он засмеялся. Он сказал мне:

– Моя милая, июльские дети самые активные, но и самые строптивые, а вот та отравит вам жизнь наверняка.

Вот та. С первых же секунд ее появления на свет ее стали называть Вот-та.

Габриэль не хотел этого ребенка, поскольку он был не от него. Он говорил мне:

– Избавься от него. Сходи к доктору, объясни ему.

Я пошла в город на прием к доктору Конту. Это было в феврале 1956-го. Он опустил голову и сказал:

– Я не могу этого сделать. Я никогда не делаю. Это противоречит законам природы.

Я обрадовалась. Я почувствовала уважение и к нему, и к себе. Я сказала Габриэлю:

– Доктор считает, что это неправильно, и я тоже.

Он мне ответил:

– Мы найдем акушерку, она сделает.

Мы сидели в большой комнате на противоположных концах стола. Я накинула свое американское пальто и завязала толстый шарф – я только что вышла из машины. Я сказала ему:

– Нет, я хочу этого ребенка. Я не знаю, чей он, но мне все равно. Но если ты против, я вернусь в свою страну.

Он не ответил, но весь вечер и весь следующий день со мной не разговаривал. Потом он отправился в Пюже-Тенье посоветоваться с сестрой Клеманс. Когда вернулся, то сказал мне:

– Делай, что хочешь. Я этого ребенка никогда не признаю. Какой мне смысл?

Я сказала:

– Да, никакого смысла.

Я тогда стирала и продолжила стирку.

Когда родилась моя девочка, зарегистрировать ее в мэрии Арама пошел Габриэль. Он очень скоро вернулся домой бледный как полотно. Налил себе один стакан вина, потом другой и крикнул мне из большой комнаты: