Убийственное лето — страница 38 из 61

– Другу?

Я слегка повожу плечом и не отвечаю. Он говорит:

– Не хочу выглядеть нескромным. Это совершенно нормально.

Когда я смотрю на него, он потирает подбородок тыльной стороной руки. Я улыбаюсь смущенно, как умею, и говорю:

– Это не то, что вы подумали.

Мы стоим друг против друга, как два придурка. Я беру сумку с кровати и говорю:

– Мне нужно идти, у меня до этого еще одна встреча.

Я знаю, что сейчас он схватит меня за руку и попробует поцеловать, короче, устроит весь этот балаган. Но на каблуках всего четыре сантиметра я почти одного с ним роста, к тому же здесь нет двух других мерзавцев, чтобы держать меня. Он ничего не делает. Только вздыхает. Я медленно иду к двери с сумкой в руке. Он говорит:

– Погодите! Мне нужно кое-что у вас спросить.

Я поворачиваюсь и вижу, что он закуривает еще одну сигарету. Он спрашивает, была ли я до приезда в Динь знакома с его шурином Жаном Лебалеком. Отрицательно мотаю головой:

– Мне нужны книжные полки, и мне посоветовали обратиться к нему.

Он говорит:

– Он звонил, хотел узнать ваш адрес.

Говорю, что знаю.

Он хочет задать еще вопрос, но в результате только смотрит сперва на меня, а потом на ковер.

Затем бросает мне совершенно другим тоном:

– Не рассердитесь, если я скажу, что мне редко встречались такие красивые девушки, как вы?

Я смеюсь:

– Такое всегда приятно слышать.

Смотрим друг на друга до скончания века, я – широко раскрытыми глазами, как я умею. Говорю:

– Надеюсь, что, когда мы увидимся в следующий раз, я не вырублюсь, как последняя идиотка.

Он тоже смеется, стоя против света. И отвечает:

– Ну что вы, в этом тоже, несмотря ни на что, был свой шарм.

Предполагаю, что он имеет в виду цвет моих трусиков или что-то в этом духе. Я повожу плечом с видом невинного агнца, заливаюсь краской, но Туре уже у меня в печенках.

На улице он предлагает подвезти меня. Я пожимаю ему руку и отказываюсь, у меня встреча совсем недалеко отсюда. В сумке лежат ключи от студии, я чувствую огромное облегчение, что мне удается улизнуть от него вот так, запросто, и теперь я наверняка буду выглядеть намного лучше.

Он говорит мне:

– Теперь вы выглядите намного лучше. Когда я увижу вас снова?

Невозможно высвободить руку, похоже, он взял ее в задаток. Я говорю:

– На следующей неделе. Я вам дам знать, когда приеду, и приглашаю вас на аперитив. У себя в студии.

Достаточно заглянуть мне в глаза, и уже можно предаваться грезам. Он говорит:

– Прекрасно.

А когда я выдергиваю руку, добавляет, будто умыкнул ее у меня совершенно случайно:

– Простите!

Я иду. Темнеет, и до меня долетают нестройные звуки праздничной музыки. Пинг-Понг предлагал, чтобы мы с его братьями поехали танцевать в город, но я сказала «нет», потому что терпеть не могу толкучку 14 июля. Я не выдержу, если придется весь вечер наблюдать, как обжимаются Бу-Бу и его Мари-Лор.

Лебалек ждет меня за рулем там, где и обещал. Я усаживаюсь рядом, понося на чем свет стоит его свояка:

– Такой приставучий! Не уйти было.

Потом добавляю:

– Вы на меня сердитесь? Честное слово, я просто с ума сходила. Так боялась, что вы меня не дождетесь. В довершение всего мне стало дурно из-за жары, а может, из-за волнения, сама не знаю.

Он меня успокаивает, тискает мне грудь через платье. Говорю нежно-пренежно:

– Прошу вас, не здесь и не сейчас.

И показываю ключи от студии. Он с важным видом улыбается, и мы сидим, как в дешевом сериале, уставившись в лобовое стекло и размышляя о нашей большой любви и о том дивном времени, которое мы подарим друг другу в нашем маленьком любовном гнездышке.

А потом я наношу ему удар под дых:

– Ваш свояк, похоже, редкий бабник.

Даже не глядя на него, я чувствую, как он напрягся. Он спрашивает с угрюмым видом:

– Он что, к тебе приставал?

Я отвечаю еле слышно:

– Приставал? Да я чуть не рехнулась от страха. Не знаю, как мне удалось удержать его в рамках. Он просто маньяк.

Даю ему возможность поскрипеть зубами, пока он их не раскрошит, и добавляю:

– Простите, что так отзываюсь о вашем родственнике, но, честное слово, я два раза оставалась с ним наедине и оба раза была до смерти напугана.

Он говорит:

– Ну, это меня не удивляет. Ничуть не удивляет.

Снова обнимает меня, трет мне спину, будто я замерзла. Занавес. На моих часах без четверти девять, часы в машине уже не работают. Горе Луковое точно увезли на каком-нибудь воронке.

Я говорю:

– Дорогой мой, мне действительно пора.

Грустно так и вообще. Он целует меня еще тысячу лет, я вздыхаю так, что платье трещит по швам, и вылезаю из машины. Говорю, глядя ему в глаза с несчастным видом:

– Смогу вернуться только через неделю, не раньше. Надеюсь, вы меня не забудете?

Он даже не дает себе труда ответить, а сразу спрашивает:

– Когда?

Я позвоню ему, чтобы услышать его голос, и назначу свидание. Я буду очень осторожной. Буду говорить насчет полок. Буду ждать его в гнездышке. Самое позднее – во вторник, клянусь жизнью. Когда мы расстаемся, все звучит так красиво, так волнующе, что я сама почти готова в это поверить. Клянусь, у меня пересохло горло, и я все время вздыхаю. Когда я с ними со всеми разделаюсь, уеду в Париж и буду сниматься в кино.

Уже час ночи, когда Горе Луковое привозит меня на своей «инноченти»[63] к дому моей дурынды-мамаши. Она плачет. Я говорю ей спокойно:

– Черт возьми, может, уже хватит? Мне не легче, когда вы тут рыдаете в три ручья.

Я тяну ее за плечо, чтобы она ко мне повернулась. Когда зажигаю свет, она смотрит на меня большими покрасневшими глазами и говорит:

– Не-могу-ничего-не-могу-с-собой-поделать.

Выключаю. Обнимаю ее до скончания века. Она каждый раз начинает рыдать по новой, когда я вытираю ей лицо рукой. И так до бесконечности и без передышки.

Наконец я ей говорю:

– Вы же прекрасно знаете, что мне нужно не сюда, а к Пинг-Понгу.

Она оглядывается вокруг, как полная дегенератка. Рыдает еще пуще. Мы едем из Брюске, где она сварганила на ужин салат и омлет. Она уже плакала, когда мы выходили из ее дома. Она практически не просыхает с тех пор, как я ей призналась, что мне угрожают два подонка, которые могут меня изувечить или убить, как повезет, и заставляют меня заниматься понятно чем. Ей, бедной дуре, совсем не понятно. Когда я ей объяснила, что они сняли для меня студию, где я должна принимать мужчин, она в ужасе закрыла рот рукой, и градом полились слезы. Просто чудо, что она довезла нас сюда и даже не включала дворники, но зато останавливалась по дороге по меньшей мере раз пять. Рыдала, уронив голову на руль. Кстати, я плакала не меньше. Я ведь как мартышка. Когда кто-то что-то делает, я обязательно копирую.

Мы лежали на диване в гостиной на первом этаже, когда мне пришла в голову эта мысль. Она сняла с меня платье и трусики и довела до полного кайфа, хотя обычно с ней я до кайфа почти никогда не дохожу, только притворяюсь. Я не проделываю с ней и четверти того, что выделывает со мной она, как-то не получается, но стоит мне до нее дотронуться, она уже кончает. Мне ужасно нравится смотреть на нее, когда она улетает. Она не кричит, а стонет, будто ей больно, но у нее совершенно меняется лицо, и это невероятно: оно все хорошеет и хорошеет, пока она вдруг окончательно не отрубается, словно уже ничего не чувствует. И каждый раз, когда она потом открывает глаза, вы ни за что не догадаетесь, что она говорит. Она говорит:

– Боже мой, какой стыд!

Клянусь, слово в слово. К тому же у нее крошечные ступни, как у китаянок, кажется, тридцать пятый размер, и, когда она кончает, пальцы ног у нее сводит судорогой все сильнее и сильнее, и уже нет никакого желания смеяться, и я даже не знаю, как это можно назвать. Что-то безнадежное, нет, не совсем так. Безнадежное, изголодавшееся, беззащитное, что говорит, что так долго продолжаться не может. Как назвать все это короче? И я нашла такие слова – это ее отвратительные пальчики, пальцы на ногах.

Я обняла ее на синем диване и прочитала ей нотацию точно таким же голосом, каким она поучала меня в школе. Во-первых, она должна хранить все в тайне. После того, как я выйду замуж, двое подонков, наверное, оставят меня в покое. А если нет… Она подняла голову, посмотрела на меня красными от слез глазами, в которых не было страха, а только тревога:

– А если нет?

Я ответила:

– Если нет, я так или иначе избавлюсь от них. Или расскажу Пинг-Понгу, и он с ними разберется.

У нее прохладная кожа, а я вся горю.

Говорю, когда садимся в машину:

– Горе Луковое, довезите меня до самого дома. Я не могу больше оправдываться, почему так поздно возвращаюсь.

Она много раз кивает в знак согласия, сдерживая рыдания, и трогается с места. Мы едем по деревне, у Ларгье и в одном окне над кафе Брошара еще горит свет. У моей матери на втором этаже тоже. У меня в глазах осталось черное пятно – так долго я вглядывалась в это окно, пытаясь успокоить бедную дурочку. Перед возвращением стараюсь пригладить волосы, но понимаю, что бесполезно, Пинг-Понг все равно увидит, на кого я похожа.

Горе Луковое останавливает машину возле открытых ворот. Я не выхожу, пока она не развернется. Фары рассекают темноту двора, я вижу, как убегает какой-то кот. Если Мать Скорбящих заметит, как он крутится вокруг ее кроликов, его дни сочтены. Говорю Горю Луковому:

– Я вам верю. Если вы кому-то проболтаетесь, то даже не представляете, что со мной будет.

Она кидается ко мне и начинает целовать, как потерянная. Говорит:

– Любовь моя, деточка!

Я держу ее за плечи и вдалбливаю:

– О полиции и речи быть не может, понимаете? Мне никто не поверит. Они оба – люди респектабельные, вовсе не такие, какими представляют сутенеров. У них жены и дети и собственные дома. И если они меня прикончат, то даже трупа моего не найдут. Такое уже случалось.