Убийственное лето — страница 40 из 61

В комнате Пинг-Понг раздевается и ложится на незастеленную кровать. Он говорит:

– Я должен немного поспать. Вечером мы с братьями пойдем на танцы.

Я сажусь возле него. Он даже не успел помыться, и от него пахнет дымом. Какое-то время он лежит с открытыми глазами. Потом закрывает и говорит:

– Вердье сломал ключицу. Помнишь, такой молодой парень, мы с ним были вместе в «Динь-доне», когда с тобой познакомились?

Говорю, что помню.

Он говорит:

– Он сломал ключицу.

Я довольна, что мадемуазель Дье позвонила. Это высшее проявление любви. Во всяком случае, мне так кажется. Да, самое большое проявление – бояться, что кто-то за вас волнуется. Все, кроме матери, думают, что мне совершенно наплевать, волнуется ли кто-то за меня. Неправда. Честное слово. Просто я не должна показывать свои чувства, только и всего. Она позвонила Брошару, и тем самым гораздо больше проявила свою любовь, чем когда пыталась доказать мне ее вчера вечером в своей машине в Дине. Она сидела в ней очень долго, ждала меня, припарковавшись напротив «Ле-Провансаль». Пропустим стенания, которыми она встретила меня из-за опоздания, но первое, что она потом мне сказала:

– В субботу днем я ездила навестить твоих родителей. Твоя мама показала мне свадебное платье. Я привезла твоему папе заявление о признании отцовства, но не смогла убедить его подписать, но вот увидишь, в один прекрасный день его имя внесут в твое свидетельство о браке.

Вот так. В субботу днем я болталась по городу, так сама себе осточертела, что уже не знала, куда себя деть. Позвонила Лебалеку, а потом плакала, правда, беззвучно, но так же безутешно, как эта дурочка способна плакать во весь голос. А она пошла к нам домой. Решила, что осчастливит меня, что все будет чудесно, и я наконец поверю, что она любит меня так сильно, как говорит, с моих четырнадцати или пятнадцати лет, короче, с незапамятных времен. Неправда, что я нечувствительная. Ни нечувствительная, ни асоциальная, ни отличающаяся девиантным поведением, как напечатала на машинке дура-консультантша по образованию в Ницце после своих дурацких тестов. С ней был психолог, он буквально требовал, чтобы меня упекли в дурдом. Но только… Но только в голову мне пришло совсем другое. Пока я слушала, как Горе Луковое рассказывает мне о своих благодеяниях, я подумала не о том, что она меня любит или что я должна так прыгать от радости, что рискую пробить себе голову о потолок ее малолитражки. Мне в голову пришло, что она видела его, говорила с ним, заходила к нему в комнату, а я нет. Не я, а она. Вот так.

Я стою у окна, прижавшись лбом к стеклу. Прямо в лицо мне светит солнце. Я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в своем красивом белом платье, когда все остальные будут пить, смеяться и нести всякую чушь. В первый раз за четыре года, девять месяцев и пять дней. А потом, еще июль не успеет закончиться, как Пинг-Понг увидит, что вся его семья разлетится на кусочки, так же как когда-то разлетелась моя. Он потеряет братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Мне так больно, когда я представляю себе свою дурынду-мать с этими тремя подонками в тот снежный день, я ненавижу их за то, что они с ней сделали. Но по большому счету, мне наплевать, и это чистая правда. Мне наплевать, когда я думаю о том, что они сделали нам – ему и мне. Где он? Я била лопатой какого-то мерзкого типа, который вовсе мне не отец, ведь своего отца я совсем не знала – ты должна остановиться, немедленно, остановись, – он говорил мне: «Я дам тебе денег. Повезу тебя в путешествие. В Париж».

Солнце слепит глаза.

Я сделаю так, что от Пинг-Понга ничего не останется. Он возьмет ружье своего подонка-отца, и я ему скажу: «Это Лебалек, это Туре», – и пусть он убьет обоих. Я стану Эль. Все исправлено. Я приду к своему папе и скажу:

– Теперь они умерли, все трое. Я вылечилась, и ты тоже.

Я понимаю, что сижу на лестнице, на ступеньке и держусь рукой за перила. Щекой я прижимаюсь к полированному дереву и иногда вижу отсветы из кухонного окна снизу. Очень тихо, никаких звуков, только мое дыхание. Кажется, я отодрала один за другим все накладные ногти, такое со мной бывает, я чувствую, что держу их в другой руке, которую прижимаю к губам. Я думаю о его лице и плачу. Он идет по дороге к нашему дому. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я могла побежать ему навстречу, прыгнуть, а он подхватит меня на руки. Он смеется. Он кричит:

– А что принес папа своей любимой крошке? Что же он ей принес?

Никто и ничто на свете не заставит меня поверить, что это было раньше. Я хочу, я ужасно хочу, чтобы это было сейчас. И чтобы это никогда не кончилось. Никогда.

Казнь

Все эти огни, это лето.

Ночью я не могу заснуть. У меня перед глазами снова сосны, горящие на холмах, и пожарные самолеты, которые летают низко-низко, сбрасывая воду, которая обрушивается с грохотом пулеметной очереди, переливаясь всеми цветами радуги в солнечных лучах, пробивающихся сквозь просветы туч и дым.

Еще я вижу свадьбу. Эль в длинном белом платье, так любовно и ловко подогнанном для нее матерью, что кажется, будто оно сидит на ней, как вторая кожа. Фату она сняла во дворе и разорвала на кусочки, чтобы досталось всем. Ее улыбка в тот день. Я смотрел в ее глаза в церкви, когда надевал ей кольцо на палец. И снова увидел в них эти тени, еще более волнующие, чем обычно, похожие на метущихся, сбившихся с пути птиц в горах, осенью. Ее улыбка одними уголками губ, такая робкая и мимолетная, вызывала во мне жалость, да, жалость к ней, я бы отдал все на свете, чтобы ее понять и помочь. А может быть, я это придумываю теперь, может быть, я уже все забыл.

Нас было тридцать пять или сорок за столом. А потом стали приходить все новые гости, из нашей деревни или по соседству, и в середине дня, когда начались танцы, их собралось уже вдвое больше, чем вначале, или даже сверх того. Мы с Эль открывали бал. Вальс, чтобы сделать приятное ее матери и нашей тоже. Она придерживала платье рукой, чтобы не испачкать, и кружилась, кружилась, а в конце со смехом чуть не упала на меня, потеряв равновесие. За все утро она почти ничего мне не сказала, но эти слова я расслышал: «Какое чудо, какое чудо…» Я прижимал ее к себе. Я держал ее за талию, когда мы пробирались назад к столу среди гостей, а они изо всех сил хлопали меня по спине. Даже сейчас стоит мне подумать об этом, как я чувствую под рукой нежность ее кожи.

Потом я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, он снял у нее под столом голубую подвязку, переходившую в нашей семье от одной женщины к другой, единственную, которую мы смогли отыскать, чтобы не нарушать традицию. Все мужчины были уже без пиджаков и галстуков, но даже в одной рубашке мой никудышный гонщик больше походил на принца, потому что танцевал с принцессой. Я сказал Бу-Бу, сидевшему рядом:

– Ну, осознал?

Он обнял меня и громко чмокнул в щеку, впервые с тех пор, как вбил себе в голову, что целовать брата ниже его мужского достоинства. Он сказал:

– Потрясный сегодня день.

Да, солнце стоит над горами, вокруг смеются гости, потому что Генрих Четвертый корчит из себя клоуна, вино льется рекой, без конца меняют пластинки, чтобы и молодые, и пожилые могли танцевать, все было здорово. В городе я нашел сиделку, которая согласилась побыть до восьми вечера с парализованным тестем. Ева Браун была здесь. Несколько раз я встретился с ней глазами, такими же голубыми, как у ее дочери, и она улыбалась мне, чуть прикрыв веки, чтобы показать, что она довольна. Я уверен, так оно и было, мы потом это обсуждали. Она знала не больше моего, что нам готовила Вот-та.

В какой-то момент я оказался у ворот сарая, слышал музыку и крики и вдруг начал смеяться в полном одиночестве. Я подумал: «Это моя свадьба. Я женился».

Я много выпил, и звуки раздавались у меня в ушах как-то необычно. Мне показалось, что я смеюсь в каком-то другом мире, не там, где идет свадьба. Люди, танцевавшие в пыли, казались мне нереальными. И двор вообще был какой-то чужой, не тот, который я видел всю свою жизнь.

Только чуть позже, насколько я помню, я начал искать Эль, и никто не знал, где она. Бу-Бу в сарае налаживал стереоустановку, которую ему одолжил приятель по коллежу. Он сказал:

– Я видел, как она заходила в дом пять минут назад.

Я пошел на кухню, где толпились гости, пили и смеялись, но ее там не было. Я сказал матери:

– Слушай, я уже потерял свою жену.

Она тоже не видела ее какое-то время.

Я поднялся наверх. В нашей комнате было пусто, я взглянул в окно на тех, кто танцевал во дворе. Ева Браун сидела за столом рядом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье стояла одна возле родника со стаканом в руке. Я заметил Жюльетту и Генриха Четвертого, Мартину Брошар, Муну-парикмахершу и еще каких-то подружек Эль, которых не знаю по имени. Я не видел Микки и постучал в его комнату. Жоржетта закричала диким голосом:

– Нельзя! Не заходите!

И я понял, что помешал. Каждый раз, когда стучишь в какую-то дверь, за ней оказывается Микки, который с помощью Жоржетты приближает проигрыш очередной гонки.

Я спустился во двор, обошел его, старясь найти ее. Вышел на дорогу посмотреть, а вдруг она стоит там с кем-то из гостей. Потом решил спросить у Евы Браун. Она тревожно огляделась по сторонам и сказала:

– А я думала, она с вами.

В сарае я наткнулся на мадемуазель Дье, они с Бу-Бу и его приятелем, хозяином стереоустановки, отбирали пластинки. Она тоже много выпила, у нее был затуманенный взор и неестественный голос. Она сказала, что видела, как Элиана шла по лугу, чтобы «пригласить туристов», но это было какое-то время назад. Она одна и Ева Браун называют ее Элианой, меня это злит, сам не знаю почему. С ней я встречался всего один раз, она приезжала днем 14 июля, три дня назад – и с первого же взгляда я понял, что она мне не понравится. Пытаться сейчас объяснить почему, бессмысленно. Во всем виновата моя глупость, но и ее тоже.