Я пересек двор, заставляя себя идти нормальным шагом, чтобы не волновать гостей, но на лугу не мог сдержаться и побежал. «Фольксвагена» туристов под деревьями не было, и палатка тоже оказалась пустой. Я дышал часто-часто. Не знаю, что я себе навоображал.
Я вспомнил 14 июля, когда она вернулась так поздно – в половину второго ночи, сказала мне мать, а потом я отыскал ее – в махровом халате на голое тело, когда солнце только вставало из-за вершин. Я немного посидел в палатке, стараясь сосредоточиться. Я огляделся: надувные матрасы, разбросанные вещи, грязная алюминиевая посуда. Стоял запах резины и пищи. Мне по-прежнему казалось, что все это не по-настоящему, но я не был пьян. Я вспомнил, что туристы собирались уехать в конце месяца, а если решат остаться дольше и снимать этот участок луга, я найду предлог и откажу им.
Когда я вышел, то почти столкнулся с Бу-Бу, который меня искал. Он спросил:
– Что происходит?
Я пожал плечами и ответил:
– Не знаю.
Мы пошли к речке, и я ополоснул лицо холодной водой. Он сказал мне, что я перепил, а пьяные все всегда видят наперекосяк, даже самые обычные вещи. Вполне возможно, что Эль захотелось немного побыть одной. Для нее это очень непростой день. Он сказал мне:
– Ты же знаешь, она ужасно возбудимая.
Я потряс головой, чтобы сказать, что он наверняка прав. Снова завязал галстук-бабочку, и мы медленно вернулись к дому по лугу.
Во дворе теперь искали меня. Я потанцевал с Жюльеттой, потом с Муной, потом с Жоржеттой, которая спустилась из Миккиной спальни. Я старался заставить себя смеяться с гостями. Генрих Четвертый пошел к навесу для велосипедов, там стояла бочка с вином, и налил мне стакан. Я выпил залпом. Это вино с нашего виноградника, урожай небольшой, но качество отличное.
Время от времени я поглядывал на Еву Браун. И хотя она мило улыбалась, когда кто-то проходил мимо, я знал, что она все больше волнуется. Мадемуазель Дье грустно сидела за соседним столом перед пустым стаканом. Я видел, как она встала и пошла налить себе еще. Ей стоило так же много усилий идти прямо, как и мне – делать вид, что веселюсь. На ней было черное, очень открытое платье, оно натягивалось, плотно облегая зад, так что она постоянно его одергивала. Мне она и раньше казалась нелепой, и потому я даже обрадовался, что она такая и есть.
В семь часов Эль так и не вернулась. Меня спрашивали, где она, я отвечал, что она пошла немного передохнуть.
Я все больше и больше осознавал, что мне не верят, а когда проходил мимо гостей, те вдруг замолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Отвел его к воротам и сказал:
– Давай возьмем машину Генриха Четвертого и объедем вокруг – посмотрим, нет ли Эль где-то на дороге.
Мы проехали по пустой деревне – все или почти все были у нас в гостях – и сперва остановились возле кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрывать заведение, побоялась упустить выручку от английской булавки на случай, если у какого-нибудь курортника порвутся брюки, но на свадьбе ей не терпелось побывать, потому на посту оставили папашу Брошара. Он сидел в полном одиночестве, на холодке, и читал журнал, который не осмеливался бы открыть в присутствии жены, попивая пивко с пиконом[66]. Он не видел Эль с тех пор, как она утром вышла из церкви напротив рука об руку со мной. Он сказал, что и я, и новобрачная прекрасно выглядели.
Потом мы поехали к Еве Браун. Это было последнее место, где могла бы находиться Эль, поскольку ее мать была у нас, но Микки сказал:
– А что нам стоит туда заглянуть? Мало ли что.
Когда мы вошли, сперва без толку постучав в стеклянную дверь, в доме стояла глубокая тишина. Кухня не соединена со столовой, как у нас, а отделена перегородкой. Микки был здесь впервые. Он смотрел по сторонам, сощурив глаза от любопытства. Он сказал:
– Отлично. На редкость толково устроено.
Я громко спросил:
– Есть тут кто-нибудь?
Наверху раздались какие-то звуки, и к нам, приложив палец к губам, спустилась мадемуазель Тюссо, сиделка, которую я нанял. Она сказала:
– Он заснул.
По ее пришибленному виду мы сразу поняли, что что-то произошло. У нее были красные глаза, будто она плакала. Она села, пододвинув стул, вздохнула, потом сказала:
– Бедный мальчик, не знаю, кого вы взяли в жены, это не мое дело, но я пережила что-то ужасное.
И повторила, глядя мне прямо в глаза:
– Что-то ужасное.
Я спросил, наверху ли Эль, и она ответила:
– Боже сохрани, нет. Но она приходила.
Мадемуазель Тюссо лет сорок. Она не дипломированная медсестра, но умеет делать уколы и сидит с больными. В тот день поверх голубого платья на ней был надет белый передник, и сейчас он был разорван. Она показала на него со словами:
– Это она.
Потом отвернулась с глазами, полными слез, говорить она не могла.
Я сел напротив нее и Микки. Ему было неловко, и он сказал мне, что, если я хочу, он может подождать меня в машине. Я сказал, что нет, пусть лучше останется. Я уже не понимал, пьяный я или трезвый. Все казалось еще более нереальным, чем у нас дома. Мадемуазель вытирала глаза скатанным в комок платочком. Пришлось долго ждать, прежде чем она рассказала, что произошло, а еще дольше – чтобы дождаться конца ее монолога, потому что она постоянно пускалась в отступления, желая показать, как все в городе ее высоко ценят и что она многим помогла облегчить страдания, и все такое. Менее терпеливый или не такой осоловевший от вина, как я, Микки все время твердил:
– Ладно, а что дальше?
Сегодня днем – по версии мадемуазель Тюссо, – но другой у меня нет, Эль появилась около пяти часов, одна, в своем подвенечном платье. Она пришла с пустыми руками – ни кусочка свадебного торта, ни бутылки клерета, ничего. Она только хотела видеть отца. Видеть его. Она была «очень взволнована», это было заметно и слышно по голосу. Мадемуазель Тюссо подумала, как мило со стороны невесты уйти со свадьбы, чтобы показать парализованному отцу, что она его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж только из-за состояния здоровья ее родителей, когда они еще были на этом свете.
– Ладно, а что дальше?
Они обе стали подниматься по лестнице, и тут все началось. Старик в своей комнате узнал дочь по шагам и начал орать и поносить ее. Он орал, чтобы Эль не смела входить к нему. Но, прежде чем мадемуазель Тюссо успела ее удержать, она побежала по коридору и вошла в его комнату.
Он тогда заорал еще громче, он не желал, чтобы она его видела, извивался в своем кресле, закрывая лицо руками, будто лишился рассудка. Эль все-таки подошла к нему, «с дикой яростью» оттолкнув мадемуазель Тюссо. В этот момент она и порвала ей передник. У Эль по лицу текли слезы, грудь у нее просто ходуном ходила, как будто она задыхалась. Она смотрела в упор на отца. Говорить не могла. Постояла несколько мгновений перед ним, а он по-прежнему закрывал от нее лицо, было видно, что она делает страшные усилия, чтобы что-то сказать, а потом рухнула на колени, обняла его безжизненные ноги, прильнула к нему и тоже начала кричать. Нет, слов она не произносила, один сплошной бесконечный крик.
Мадемуазель Тюссо постаралась расцепить ее руки, угрожая вызвать полицию, но она отбивалась «как фурия», и было очень страшно, потому что она могла потянуть за собой отца и опрокинуть его кресло. Старик больше не кричал. Он плакал. Прошло какое-то время, она тоже успокоилась и продолжала сидеть, прижавшись головой к его ногам. Она шептала: «Прошу тебя, прошу тебя». Монотонно, как молитву. Наконец старик сказал ей, все еще пряча от нее лицо:
– Уходи, Элиана. Пойди приведи мать. Я хочу твою мать.
Она поднялась, не ответив. Она долго еще смотрела на него, стоя, а потом сказала:
– Скоро все будет так же, как раньше. Ты увидишь. Я в этом уверена.
По крайней мере, так поняла мадемуазель Тюссо. Старик не ответил. Когда Эль ушла, он еще плакал, сидя в своем кресле, и его пульс ее «очень встревожил». Мадемуазель Тюссо дала ему успокоительное, но только через час у него снизился сердечный ритм, и он уснул.
Но произошло еще что-то. С Эль всегда бывает «еще что-то». Когда она спустилась в кухню, собираясь уйти, то пошла ополоснуть лицо водой и взглянула на себя в зеркало над раковиной. Она увидела тогда, что мадемуазель Тюссо на нее смотрит. Не оборачиваясь, она сообщила со свойственной ей прямотой, не затрудняясь в выборе слов, что именно она думает о старых девах и о том, чем им следовало бы заняться вместо того, чтобы совать свой нос в чужие дела, и, если я правильно понял, Эль добавила еще что-то такое, что мадемуазель Тюссо сочла особенно «ужасающим», потому что даже не знала, что такое возможно.
Когда мы подошли к машине, Микки решил сесть за руль. Он не сразу завел мотор. Мы стояли перед воротами, которые Ева Браун украсила вьющимися розами, он курил, я размышлял. Потом он сказал мне:
– Ты же знаешь россказни этих кумушек… Они такого наплетут, нужно всегда делить на два.
Я ответил, что, конечно, он прав.
Он добавил:
– К тому же бедный старикан совсем чокнулся. Круглый год сидит взаперти в своей комнате. Представляешь?
Я ответил, что, конечно, он прав. Микки кажется, что все очень просто, такое случается во всех семьях, а потом все устаканивается. Когда Эль ушла жить со мной, не записавшись, отец поклялся больше ее не видеть. Я должен поставить себя на ее место. А она, девушка не из трусливых, решила, что день свадьбы – лучший момент для примирения. А ее гонят взашей, да еще в присутствии чужого человека. А ну-ка, поставь себя на место Эль.
Я ответил, что, конечно, он прав. Он спросил меня, вполне миролюбиво, могу ли я для разнообразия отвечать как-то иначе? Он думает, что Эль где-то прячется, как маленькая, ей сейчас никого не хочется видеть. Я-то должен прекрасно понимать, хоть она и напускает на себя независимый вид, в душе она еще совсем ребенок.
Я посмотрел на него. На моего брата Микки.