От жары и пота волосы стояли у него торчком во все стороны. Они у него от отца, типичные волосы «макаронников». Я подумал, что он прав во всем, только не в главном, дикая сцена между Эль и тем, кого она иначе как «придурок» или «тот придурок» не называет, произошла из-за чего-то другого. Тогда выходит, что он не прав ни в чем, но я сказал:
– Все точно. Поедем, посмотрим, вдруг она уже вернулась.
Но она не вернулась. Микки отвез домой Еву Браун, чтобы отпустить сиделку, и уже начинало темнеть. Я ничего не сказал Еве Браун, поскольку все равно она все узнает сама, как только откроет дверь. Я расцеловал ее в щеки, а она крепко пожала мне руку и грустно сказала со своим немецким акцентом:
– Не сердитесь. Она не виновата. Клянусь вам, что она не виновата.
Я хотел задать ей один ужасный вопрос, он уже почти сорвался у меня с языка, но потом посмотрел в ее голубые глаза, на ее доверчивое лицо и не смог. Я хотел спросить: а тогда, пять лет назад, не была ли Эль как-то замешана в том несчастном случае, который произошел с ее отцом? Бывают минуты, когда я совсем не тот Пинг-Понг, за кого меня принимают.
Многие гости уже разошлись, другие рассаживались по машинам. Они наигранно весело говорили мне «спасибо» и «до свидания». Во дворе валялись пустые бутылки, пустые стаканы, кусочки фаты Эль, поднятая пыль почти неподвижно зависла в нескольких сантиметрах над землей. Рядом с сараем, за самодельным столом из досок, поставленных на козлы, оставшиеся гости слушали байки Генриха Четвертого. Там были Бу-Бу и его приятель по коллежу, Мартина Брошар, Жоржетта, Тессари и его жена и еще несколько человек, которых я знал только с виду. Жюльетта и моя мать постелили на стол самую чистую скатерть и ставили приборы. Мать сказала мне:
– Съешь все-таки хоть кусочек.
Мадемуазель Дье сидела на кухне возле кресла Коньяты. Она тоже мне сказала:
– Не сердитесь, пожалуйста, когда она вернется.
И добавила:
– Иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, будете жалеть.
Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся, чтобы она замолчала, и ответил мадемуазель Дье:
– Почему? Вы полагаете, что знаете ее лучше, чем я?
Она опустила голову, потому что я говорил очень громко, и сказала:
– Я знаю ее дольше вашего.
Она выглядела протрезвевшей и причесалась. В вырезе ее черного платья выступали белые груди такого размера, что сразу притягивали к себе внимание. Она почувствовала, что я на них поглядываю, и прикрыла вырез рукой. Не знаю почему, но моя враждебность к ней сразу прошла. Я сказал:
– Конечно, конечно. Вы же ее школьная учительница, все верно.
Я вытащил из шкафа бутылку вина и налил, не спрашивая, три стакана. Блондинка моей мечты взяла протянутый и слегка кивнула вместо благодарности. Я чокнулся с Коньятой и сказал:
– За ваше здоровье, мадемуазель Дье.
Она ответила:
– Можете называть меня Флоранс.
Я сказал, что ее ученица всегда называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Совсем тихо, но я впервые увидел, как она смеется. Она сказала мне:
– Вот и нет. Знаете, как она меня называет? Горе Луковое. Совсем не уважает.
И снова, продолжая пить, прикрыла рукой слишком открытую грудь. Мы переглянулись, и я сказал:
– Она вообще никого не уважает.
Позже мать поставила на стол остатки свадебной еды. Бу-Бу протянул из сарая провод, чтобы закрепить лампу над столом, но в этой части двора электричество работает по собственному усмотрению или же когда его не просят, а провод из кухни сюда не доходит. После совещания было решено, что переносить стол ближе к дому слишком тяжело, и просто зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята заявила, что это «прямо как в сказке», а Жюльетта и Флоранс-Горе Луковое стали поддакивать.
В результате нас оказалось полтора десятка. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар ели молча, поглощенные неожиданно обрушившейся на них любовью с первого взгляда, это было очевидно, и, когда все друг с другом прощались, им было впору еще только здороваться. Генрих Четвертый загадывал загадки и смешил Микки до колик, Жюльетта и Жоржетта изо всех сил старались не участвовать, а я вообще не слушал. Воздух был просто горячий, у меня болело горло, как когда-то в детстве, и я боялся выглядеть как плачущий ковбой.
Я пожал руку мадемуазель Дье, которая собралась домой. Пожал руки какой-то незнакомой паре. Потом Бу-Бу сказал мне:
– В следующее воскресенье Микки выиграет в Дине. Эта гонка специально для него, вот увидишь.
Я сейчас скажу. Хотя не знаю, что я такое несу. Но я подумал, как нечто само собой разумеющееся, что ни для Эль, ни для меня уже не будет следующего воскресенья.
Было почти одиннадцать, когда она вернулась. Я специально сел спиной к воротам, чтобы не смотреть на нее, когда она вернется. Я догадался по взглядам остальных, направленным на меня, и все сразу замолчали – им было интересно, как я отреагирую. Я на секунду обернулся, она стояла неподвижно у входа во двор, подол ее белого платья был испачкан в земле, длинные волосы рассыпались по плечам, а лицо ее не берусь описать. Ну, или можно сказать – усталое. Я уставился в тарелку. Она подошла, я слышал ее шаги у себя за спиной. Остановилась совсем рядом, нагнулась и поцеловала меня в висок. Она сказала мне, но было так тихо, что услышали все остальные:
– Я не хотела возвращаться до того, как ты останешься один. Я думала, что вся публика уже разошлась.
Бу-Бу встал со своего стула рядом со мной, и она села на его место. Посмотрела, что лежит у него на тарелке, и начала есть. Не потому, что была голодна, а просто чтобы что-то делать, я уверен. Она никогда не бывала голодной. Изредка с удовольствием ела хлеб с шоколадной пастой. И никогда не пила много. Минеральную воду с мятой, и то не дома. Родниковую воду из пригоршни. Чтобы разрядить обстановку, Микки сказал:
– Теперь будем звать тебя не Элиана, а Дезире[67].
Она улыбнулась с набитым ртом и, не глядя на меня, сжала под столом мою руку. И ответила, прожевав:
– Пошли вы все подальше.
Она произнесла это таким тоном, что после секундного замешательства все решили засмеяться. Коньята не услышала и попросила, чтобы ей объяснили. Она тоже засмеялась и, обращаясь скорее ко мне, чем к остальным, поскольку смотрела прямо на меня, произнесла то, что осталось у меня в памяти навсегда. Она сказала:
– Малышка совсем не понимает значения слов. Произносит какие попало, чтобы дать понять, что она существует, так дети колотят по клавишам, не зная нот, чтобы было громко.
По-моему, никто никогда не слышал, чтобы моя тетка так говорила, кроме Эль, которая продолжала лениво ковырять овощи у себя в тарелке и, казалось, вообще витала где-то в облаках.
Коньята сказала:
– Ну-ка, слушайте, раз у вас есть уши!
Она постучала пальцами по столу, и я сразу же понял, еще до того, как она закончила, что она хотела дать мне понять. Она не спускала с меня своих выцветших глаз, и адресовано это было мне одному. Три точки, три тире, три точки. Она сказала мне своим надтреснутым старческим голосом, которого сама не слышит:
– Ну что, я права? Согласись.
Я ничего не ответил. За столом тоже не все поняли, и она сказала, продолжая смеяться:
– В молодости я была вожатой у скаутов. Это все, что я помню от азбуки Морзе.
И со смехом закончила:
– Вот видите, если это все, что я помню, то это лишь доказывает, что многие люди хотят сказать одно и то же. Просто мы издаем разные звуки, только и всего.
И Эль внесла последний штрих в этот день. Она продолжала держать меня за руку под столом и совершенно беззвучно говорила с Коньятой, одними губами – никто ничего не слышал, – и Коньята снова начала смеяться, кашляя и задыхаясь, так что Генрих Четвертый и Микки вскочили со своих мест и начали хлопать ее по спине. Разумеется, всем хотелось узнать, что же такое сказала Эль, но Коньята выпучила глаза, пытаясь дышать нормально, и только качала головой. Тогда я повернулся к Эль и впервые заговорил с ней после ее возвращения. Я спросил:
– Что ты ей сказала?
Она сжала мне руку. И ответила громко, так, чтобы все слышали:
– Сказала, что сама себе завидую, что у меня будет первая брачная ночь, что прямо не могу дождаться, а вся ваша трепотня – чушь собачья.
Слово в слово. За столом еще сидело несколько человек, они все могут подтвердить.
Она просидела несколько часов на берегу реки, это место называют Palm Beach. Потом возвращаться было слишком поздно – я бы закатил ей сцену перед всеми гостями, и она ждала, пока наступит ночь и все разойдутся. Но чем больше проходило времени, тем больше она боялась, что я ей врежу, и тем меньше ей хотелось идти домой. Ее пугали не столько мои тумаки, сколько страх, что я учиню расправу на глазах у всех.
Так она сказала мне на следующее утро. В доме на кухне была одна Коньята, и мы могли спокойно говорить. Я лежал на кровати, как обычно в воскресное утро, а уж тем более, если женился накануне, а она сидела рядом голая, опустив ноги на пол, зажав ляжками мою левую руку, – утверждала, что у нее поднимается настроение, если моя левая рука лежит там, что это ее собственный вариант йоги.
Она не упомянула о своем походе к отцу, пока не узнала, что я в курсе. Сначала сказала «Черт!», пристально глядя на себя в зеркало шкафа, а потом, уже глядя на меня, добавила, что это неважно, что ей глубоко наплевать на этого старого придурка, от которого несет мочой. А все, что могла наболтать мне старая корова, которая у него в няньках, это чистые враки. И вообще, от такой мымры даже мухи дохнут. Может, поговорим о чем-нибудь повеселее?
Я спросил у нее, почему, если ей на все плевать, она все-таки пошла навестить отца. Она ответила, не раздумывая:
– Он обещал, что признает меня официально, когда я выйду замуж. Мне хотелось, чтобы его имя значилось в моем свидетельстве о браке.
У нее было гениальное свойство – заткнуть вам рот таким доводом, которого вы от нее совершенно не ждали. Но тем не менее я спросил, почему ей так важно, чтобы там стояла его фамилия, если она все равно уже носит мою? И она снова ответила, не раздумывая: