Убийственное лето — страница 44 из 61

Когда во вторник после свадьбы я вернулся с работы, мать сообщила мне, что она ушла сразу после полудня, не сказав куда. Она надела красное платье, которое застегивалось впереди снизу доверху, и взяла белую сумку. Мне ничего не передавала. Вид у нее был озабоченный, но не больше. Коньята спросила ее, куда она идет, и она ответила своей излюбленной мимикой: надула щеки и выдохнула прямо перед собой.

Я сказал:

– Ладно.

Ни Микки, ни Бу-Бу еще не вернулись. Я поднялся в нашу комнату, переоделся. Пошарил в ящике, где она хранила белье, просто так, наугад, но предчувствуя недоброе. Просмотрел хранившиеся там фотографии. Большинство – ее конкурс красоты в Сент-Этьен-де-Тине. Она в раздельном купальнике, в туфлях на высоких каблуках, ноги ужасно вызывающие, да и все остальное тоже. Мне эти фотографии никогда не нравились. Были другие, ее детские, в Араме. Она совсем на себя не похожа, только глаза такие же светлые. Два пятна, от которых становится даже как-то не по себе, потому что радужная оболочка вообще не выделяется на бумаге. Она всегда рядом с матерью. Ни одной фотографии отца, наверное, я так и не узнаю, как он выглядел. Она как-то сказала, что порвала все, что были.

Я лег на кровати и стал ждать, подложив руки под голову. Чуть позже вернулись Микки и Бу-Бу. Бу-Бу поднялся ко мне. Мы о чем-то поболтали, но на душе у меня было скверно. Потом мы спустились к ужину, без Эль, и успели посмотреть по телику кусок какого-то фильма, сюжет которого я так и не уловил, когда во двор въехал Генрих Четвертый на своей DS. Все встали, кроме Коньяты, которая ничего не слышала и не видела через окно. Странно, мы привыкли, особенно в этом году, к появлению Генриха Четвертого, который приезжал сообщить, что звонили из казармы, но сейчас, не знаю почему, все вдруг подумали, что это из-за Эль, что с ней что-то случилось.

Генрих Четвертый сказал мне:

– Девочка в городе. Она пропустила последний автобус. Я велел ей взять такси из Казенав, но она не хочет, просит, чтобы ты за ней подъехал.

Мы все окружили его возле двери. Я спросил, все ли с ней в порядке. Он удивился. Сказал:

– Она злится, что опоздала на автобус. А что с ней могло случиться? Она идет в твою сторону, навстречу.

Мать вздохнула. Микки и Бу-Бу вернулись досматривать фильм. Генрих Четвертый сказал:

– Возьми машину. Я подожду тебя здесь.

Я ушел, когда Уильям Холден[70] находит свою девушку, а та собирается замуж за другого. Так она решилась или нет в результате?

Я мчался, срезая повороты. Чуть не врезался в переполненный 504-й автобус, а водитель, оправившись от испуга, начал, как бешеный, жать на клаксон. Она ждала на обочине перед въездом на мост. Я остановился возле нее и вышел. Она отпрянула на несколько шагов и произнесла совершенно бесцветным голосом:

– Имей в виду. Если ты меня ударишь, то больше никогда не увидишь.

Я все-таки подошел вплотную, отвел руку, которой она защищала лицо, и наотмашь дал ей пощечину, поддержав, чтобы она не упала. У нее только голова дернулась назад. Сразу же брызнули слезы, и через секунду она прошептала:

– Да пошел ты, дерьмо!

Она тяжело дышала. Не отпуская ее, я спросил:

– Где ты была?

Она ответила, тряхнув волосами:

– Мне наплевать, что ты мне врезал.

У нее на щеке остался отпечаток моей ладони. Она смотрела на меня с такой ненавистью, что я вдруг вспомнил слова мадемуазель Тюссо в кухне Евы Браун три дня назад. Я отпустил ее. Вытер рукавом пот со лба, перешел через дорогу и присел на пригорке. Я тоже тяжело дышал. Сердце колотилось.

Она тоже перешла через дорогу, но подальше от меня. Потом целую вечность стояла, не двигаясь, в своем красном платье, с сумочкой в руке. Солнце давно опустилось за горы, но было еще светло, воздух был теплым и пах соснами. Я злился на себя, дать ей пощечину – так на меня не похоже, последнее дело, теперь она всяко не заговорит. Я со средней школы ни на кого не поднимал руку. Потом я сказал:

– Хорошо, извини. Ну, подойди ко мне.

Она не стала упрямиться и подошла.

Легла на траву рядом и обняла меня. Она сказала:

– У меня отлетел каблук, я хромаю.

Самым обычным голосом. Потом сказала, положив голову мне на грудь:

– Я ездила в Динь пошататься по магазинам. Опоздала на семичасовой автобус, иначе я бы уже давно вернулась.

Я спросил:

– Ты ходила по магазинам и ничего не купила?

Она сказала:

– Нет. Мне ничего не нужно. Просто, чтобы вырваться из дома. Так весело в обществе твоей матери и тетки, просто обхохочешься, боюсь, наживу морщины от смеха.

Мимо нас прошли две машины в сторону перевала. Она отодвинулась от меня только потому, что я сам пошевелился, стараясь высвободиться. Я лежал чуть-чуть выше, чем она, и мне была видна ее грудь без лифчика в вырезе платья, а нижние пуговицы она тоже никогда не застегивала. Я сказал ей:

– Застегни платье. Тебе по-прежнему не кажется, что оно слишком короткое?

Она молча подчинилась. Мне было плохо от одной мысли, что она, вот так вырядившись, весь день разгуливала одна по улицам Диня, а прохожие раздевали ее взглядами. Я представлял себе, как кто-то пихал локтем своих дружков и отпускал шуточки в ее адрес. Некоторые, наверное, пытались клеиться, полагая, что девушка вполне доступная, раз столько выставила напоказ. Я неотрывно смотрел на дорогу, на лбу снова выступила испарина, наверное, нетрудно было угадать мои мысли, потому что она нежно сказала:

– Да плевать я хотела на это платье, я больше никогда его не надену.

Я отвез ее домой. Никто за столом не проронил ни слова. Она что-то поела, глядя одним глазом на Уильяма Холдена, а другим на свои накладные ногти на левой руке. И только в этот момент я заметил, что на ней нет обручального кольца.

Когда фильм закончился, все пошли наверх, мы остались вдвоем. Она хотела перед сном помыться в своей цинковой ванне. Я спросил:

– Ты что, потеряла кольцо?

У нее даже ресницы не дрогнули. Она только ответила:

– Я, когда вернулась, помыла руки и сняла его.

Она действительно мыла руки. Я повернулся к раковине, но Эль валилась с ног от усталости, она сняла свою сумочку, висевшую на спинке стула. Достала обручальное кольцо и показала мне. Сказала:

– Если ты когда-нибудь положишь свое на эту гнусную раковину и его смоет, придется потом ломать все трубы, чтобы его достать. Я слежу за такими вещами.

Я пошел в кладовку за ванной. Вернулся, поставил большой таз с водой греться на газовую плиту. Было слышно, как наверху ссорятся Микки и Бу-Бу. Эль неподвижно сидела за столом, подперев подбородок. Я спросил:

– Дорого стоит билет в Динь?

Она не ответила. Снова выдохнула, но теперь с раздражением и взялась за сумку. Она не стала в ней рыться – всегда знала, где что лежит, – спокойно достала два автобусных билета и положила на стол. Сказала, вставая:

– Это уже перебор.

Когда ванна была готова, а вода на ощупь чуть теплая, я сел и взглянул на билеты. В Динь и обратно. Я подумал, что мать и Коньята родились в Дине, а потом, что в следующее воскресенье у Микки там гонка. Она расстегивала свое красное платье и сняла его, повернувшись ко мне лицом. Бросила прямо мне в руки. Сказала:

– Твоя мамаша может пустить его на тряпки для чистки обуви.

У нее был ровный загар почти на всем теле, когда она сняла трусы, стало видно, что попа лишь слегка светлее, и от этого – как глупо – я вдруг почувствовал грусть и ревность. Когда я впервые это заметил, она мне сказала, что ходит одна или с Мартиной Брошар купаться в безлюдное место на берегу реки. Но я-то знаю, если вы думаете, что в деревне, как наша, есть такое безлюдное место, то, наверное, вы здесь не живете.

Я смотрел, как она моется. Она часто мылась по два раза в день, словно отработала смену на шахте. Мылилась, терла себя губкой, снова намыливалась и так тщательно, что в этом было что-то патологическое. В тот вечер я еще ей сказал:

– Ты когда-нибудь протрешь себе кожу до дыр.

Она ответила:

– А не пойти бы тебе спать? Ненавижу, когда на меня смотрят, пока я моюсь.

Я проверил, лежит ли рядом с ней махровое полотенце, взял со стула ее сумку, билеты на автобус и начал подниматься. Я был еще на третьей ступеньке, когда она сказала:

– Не будь идиотом. Положи на место мою сумку.

Голос у нее был спокойный, слегка грустный, такой, когда она забывает говорить с акцентом. Я спросил:

– Почему? Боишься, что я там что-то найду? Ты ведь читала мои письма.

Она повернулась ко мне спиной в своей ванне. Только повела плечом и все. Ничего не ответила. Я продолжал подниматься.

Двери в комнаты братьев были закрыты, но у Бу-Бу в глубине коридора очень тихо играла музыка. Когда он делает домашние задания по математике, то всегда слушает Вагнера, а на каникулах – «Рок-Фоли»[71] и «Путешествия в будущее». Однажды он мне дал почитать одну из своих книг. Какой-то человек постоянно уменьшался в размерах и в конце концов стал добычей не то кошки, не то паука. Просто жуть. В тот вечер, не могу объяснить почему, но я чувствовал себя примерно так же.

В нашей комнате я снова взглянул на автобусные билеты в Динь, потом вытряхнул на кровать содержимое ее белой сумки. Отложил в сторону всякие женские вещицы: тюбик губной помады, расческу, коробочку для накладных ресниц, пузырек с лаком для ногтей, бумажные носовые платки, маленький несессер с иголками и вдетыми в них нитками и даже зубную щетку с пробником зубной пасты. Она всегда таскает с собой зубную щетку. Маниакально. Я также отложил в сторону деньги: чуть меньше трехсот франков. Она не была транжиркой, никогда ничего не просила, разве что на парикмахера или на какие-то мелочи. Остались только сложенный вчетверо листок бумаги, ее зажигалка «Дюпон», ментоловые сигареты, обручальное кольцо, ее детское фото размером с паспортное, на обороте которого синими, уже выцветшими чернилами кто-то написал: «Милая-премилая». Я подумал, что, наверное, это отец или мать. Скорее,