Убийственное лето — страница 45 из 61

отец, у женщин другой почерк.

Я развернул листок бумаги. Он был вырван из рекламного блокнота фирмы «Тоталь», который я принес из мастерской и положил в нижний ящик буфета.

Две строчки, написанные очень старательно и с таким количеством орфографических ошибок, что можно подумать, она сделала их нарочно. Она написала:

«Ну, кретин, чего ты добился, порывшись в моей сумке?»

Я не засмеялся, мне это смешным не показалось. Наоборот. Я представил себе, как она сидит за кухонном столом, пока я ходил за ванной. Только в этот момент она оставалась одна. Если она уже тогда поняла, что я буду рыться у нее в сумке, то могла вытащить оттуда все подозрительное. Либо она не хранила при себе то, что от меня скрывала, либо эта записка была написана раньше и лежала наготове у нее в сумке, но, как бы то ни было, это означало, что она мне не доверяет. А не доверяют, когда чего-то боятся. Или она хотела заставить меня волноваться, хотела пощекотать мне нервы, но зачем?

Я положил ее вещи обратно в сумку и лег. Она вошла в комнату голая, с лица смыта вся косметика, я даже не слышал, как она поднималась по лестнице. Она вывесила полотенце в открытое окно, сверху положила трусики и улеглась рядом со мной. Мы долго лежали бок о бок и молчали. Потом она протянула руку и выключила лампу. Сказала мне в темноте:

– Щека до сих пор горит, так сильно ты меня ударил.

Я не ответил. Она сказала:

– Если бы кто-то решил вот так меня ударить, ты бы защитил?

Я не ответил. Через минуту она вздохнула. По-настоящему вздохнула. И сказала:

– Я уверена, что ты бы меня защитил, иначе это означало бы, что ты меня не любишь.

Она поискал мою руку, положила ее себе между бедрами, чтобы поднять настроение. А потом заснула.


На следующий день на работе у меня без конца все валилось из рук. Если Генрих Четвертый и заметил, то не сказал ни слова. Я всякий раз начинал то, что забыл сделать, или исправлял то, что испортил, но в голове была одна Эль, я постоянно думал: что же такое она могла от меня скрывать.

К середине дня я не выдержал, все бросил, сел в малолитражку и махнул домой. Ее не было. Коньята сказала:

– Наверняка пошла загорать. Имеет же она право немного развеяться.

Я бросился к палатке на лугу, но она снова оказалась пустой. Я пошел вдоль речки к Palm Beach. Никого. Вернулся в мастерскую пешком по дороге, ведущей на кладбище. По пути я остановился у дома Евы Браун. Но не решился зайти и спросить, не у нее ли Эль.

Чтобы было понятно, я должен признаться в одной вещи, за которую мне теперь стыдно. В ночь после свадьбы, когда она спала, я встал, чтобы осмотреть ее платье, и обнаружил на спине следы смолы. Значит, в какой-то момент она стояла, прислонившись к стволу сосны. Я вдруг вспомнил про того португальца, о котором она рассказывала мне в первый вечер в ресторане «У двух мостов», якобы тот целовал ее, прижав к дереву. Я лег обратно. Долго размышлял, как полный идиот. Она не обратила внимания, что испачкала платье, потому что была еще под впечатлением от сцены с отцом, это очевидно. И все-таки я представил, как она стоит с кем-то, опершись спиной о дерево. В подвенечном платье. С кем-то, кто ей сказал:

– Я хочу увидеть тебя в день твоей свадьбы.

И выходит, она согласилась и пошла туда. Иногда я бываю еще больше Пинг-Понгом, чем можно себе представить.

В среду вечером, как обычно, я должен был поехать в город, в казарму. Я вернулся домой забрать малолитражку, но Эль еще не вернулась. Мать сказала, не глядя на меня:

– Если ты будешь так себя изводить, то конца этому не будет.

Я крикнул в ответ:

– Что? Что ты хочешь этим сказать?

Она ответила, сильно побледнев:

– Не смей кричать на меня! Был бы жив твой отец, ты бы ни за что не посмел говорить со мной таким тоном.

Она поняла, что мне стыдно, что я на нее накричал, и сказала:

– Бедный мой мальчик. А теперь спроси у нее, что за приданое она там вязала. Спроси-ка у нее.

Я понял по ее глазам, что она не злится на Эль, а только жалеет меня. Я вышел, прихватив с собой каску. Сел в машину, долго ждал, прежде чем завести мотор. Все надеялся, что она вдруг вернется. В конце концов поехал в казарму.

Я приехал туда около восьми. Эль была там, в окружении полдюжины пожарных. Юбка у нее задралась выше головы, а они подбрасывали ее, как блин на сковородке, на каком-то откуда-то взявшемся брезенте – на него, спасаясь при пожаре, прыгают с шестого этажа, но мы-то им никогда не пользуемся, у нас не только нет шестого или пятого, но даже второй этаж в нашем захолустье – большая редкость. Она орала так, что могла бы всполошить весь город, хохотала, будто была вне себя от счастья, а они подкидывали ее снова и снова, гоготали почти так же громко, как она, и хором скандировали: «Але гоп! Але гоп!» Можете мне поверить, Пинг-Понг был весьма горд своей женой. Когда, внезапно почувствовав себя неловко, они опустили ее на землю, Ренуччи сказал мне:

– Послушай, мы же ничего плохого не делали.

Я охотно плюнул бы ему в рожу.

Я не остался с ними, а отвез ее домой. Обогнал желтый грузовичок Микки на подъеме к перевалу. Он стал сигналить, но у меня не было сил ответить. Она махнула ему рукой через окно. Сказала мне:

– Ну все, хватит. Перестань дуться.

Я ответил:

– Я в полном восторге оттого, что все мои приятели полюбовались задницей моей жены.

Она тут же замкнулась, прижавшись плечом к двери, и до ужина мы больше не говорили.

За столом мы собрались все шестеро, но она ничего не ела. Мать сказала ей:

– Знаешь, в конце концов я решу, что тебе не нравится моя стряпня.

Она ответила:

– В десятку. Мамина мне больше по вкусу.

Бу-Бу засмеялся, Микки тоже. Мать не стала принимать ее слова всерьез, Коньята тем более. Она ничего не поняла, но похлопала малышку по руке с маразматической улыбкой. А я сказал:

– Ты что-то забросила свое вязанье.

Она не ответила, а посмотрела на мать. Потом бросила Бу-Бу:

– Ты должен поделиться со мной аппетитом, а я дам тебе взамен что-то другое.

Я спросил:

– Интересно, что ты ему можешь дать взамен?

Все почувствовали, что я злюсь, и посмотрели на меня. Она поковыряла еду в тарелке, словно искала там муху, и ответила немного тише – я чувствовал, что она была на взводе, но боялась, что я отреагирую так же, как накануне на дороге:

– Немного того, что ты не желаешь показывать своим дружкам.

И поскольку с моей стороны ничего не последовало, она закончила:

– Я прибавила целый килограмм с тех, как к вам переехала. И весь жир откладывается прямиком в пятой точке. А твоя мать еще на меня наезжает, что я не ем.

Бу-Бу и Микки захохотали. А я думал только о том, что она ведь так и не ответила на мой вопрос про приданое.

Я дождался, пока мы не остались вдвоем в комнате, и спросил ее еще раз. Она разделась и сказала, не глядя на меня:

– Я ужасно вяжу. Лучше купить готовое.

Она повесила юбку, и я перехватил ее взгляд, когда она закрывала шкаф. В этом взгляде я прочел все ее отношение ко мне. Я сказал, стараясь сдержаться:

– Ты считаешь, что беременной женщине показано вести себя как сумасшедшей – так, как ты вела себя сегодня в казарме?

Она не ответила. Просто выдохнула прямо перед собой. Надела махровый халат и стала стирать свои трусики в фаянсовой миске, которую мы используем для мытья. Она всегда стирала трусики, едва успевала снять их, или колготки, в тех редких случаях, когда их надевала: под черное выходное платье, ей казалось, что так шикарнее. Я сказал, чувствуя, что у меня пересохло в горле:

– Ребенок – это что, выдумка? Ответь мне.

Она на секунду замерла, не поворачиваясь, только слегка склонила голову набок и опять промолчала. Я сделал два шага, которые разделяли нас, и ударил ее наотмашь.

Она тут же закричала, пытаясь сохранить равновесие, но я ударил снова, удары приходились ей по макушке или по рукам. Я тоже кричал. Уже не помню, что я ей наговорил. Может быть, только требовал, чтобы она мне ответила. Или кричал, что она стерва и не нужно было такое выдумывать, чтобы выйти замуж. Братья сидели в кухне, но вдруг ворвались в комнату, схватили меня и стали оттаскивать. Я хотел дотянуться до нее и заставить говорить, я отшвырнул Бу-Бу, и тогда в меня вцепилась мать, бледная как полотно. Микки все твердил:

– Черт подери! Не будь идиотом, прекрати!

Она стояла на коленях посреди комнаты, закрыв голову руками, плакала, и рыдания сотрясали все ее тело. Когда я увидел кровь у себя на руках и у нее на халате, моя ярость вдруг пропала, и я почувствовал, что абсолютно обессилел. Бу-Бу стоял рядом с ней на коленях и пытался приподнять ей голову. Она поняла, что это он, обняла его за шею, продолжая дрожать и плакать. Я увидел, что все лицо у нее в крови.

Мать схватила полотенце, намочила его и сказала:

– Выйдите, оставьте нас!

Но Эль невозможно было отцепить от Бу-Бу. Она заорала, прижимаясь к нему все сильнее и сильнее. В конце концов она так и не разжала рук, вцепившись в него, и, пока мать мыла ей лицо, она смотрела на меня в упор расширенными, полными слез глазами. В них читались удивление и какая-то детская мольба, но, что странно, не было злобы. У нее шла кровь из носа и вспухла скула, она сдерживала рыдания и потому прерывисто дышала. Мать говорила ей:

– Ну все, все. Успокойся. Все прошло.

Микки взял меня за руку и вывел из комнаты.

Гораздо позже к нам на кухню спустилась мать. Она сказала:

– Она не хочет отпускать Бу-Бу.

Села за стол напротив меня и обхватила голову руками. Сказала:

– Ты всегда был самым спокойным и самым добрым. Я тебя просто не узнаю. Не узнаю.

Она вытерла глаза и посмотрела на меня. Сказала:

– Ты бил ее куда попало, даже в грудь.

Я не мог ничего ответить. За меня ответил Микки:

– Он не помнил себя.

Она ответила:

– Вот именно.

И снова обхватила голову руками.