1
Я танцую с Пинг-Понгом. Микки меня попросил. Танцую, но совсем не оттого, что люблю Микки. Хотя он мне и не противен. Просто я в долгу перед ним, и все. Бывает. Увидел на дороге мою мать и остановил свой желтый грузовик. Дело было в феврале. Она потом сама рассказала. Он спрашивает: «Куда это вы в эдакую слякоть?» – «В город, отнести документы в муниципалитет и получить свою грошовую пенсию». А идет снег, между прочим. Показать в кино, так в антракте стоило бы продавать салфетки для соплей. А он ей: «Ладно, сейчас развернусь и отвезу вас». Тут она давай хныкать: «О, что вы, зачем же вам беспокоиться». Моей матери хоть в глаза плюнь, все равно она будет твердить вам: не беспокойтесь. Дело в том, что Микки ехал домой, а моя фефела шла под горку, рискуя по гололеду свернуть себе шею и все на свете. Вот Микки и говорит: «Ладно, что мне стоит скатать туда?» И начинает разворачиваться, грузовик елозит, буксует, покамест окончательно не застревает посреди дороги.
Битых два часа они таскали ветки и всякий хлам под колеса. Микки очень беспокоился, но не за себя, и все повторял – она так рассказывает: «У черт, когда мы приедем, все уже будет закрыто». И тут ему стало до того обидно, даже начал биться головой о дверцу машины. Представляю, моя мать при этом сказала: «Вот видите, сколько беспокойства из-за меня». Короче, отвез он ее в город да еще ждал сто лет перед мэрией, пока она не вышла оттуда со своей муровой пенсией, а после доставил обратно в деревню. Я никогда не забываю отдавать свои долги, стараюсь расквитаться и за хорошее, и за плохое.
В Блюмэе Микки просит меня потанцевать с его братом. А сам идет с Жоржем Массинем играть в шары. Ладно. Танцую с его братом. Здоровенный парень, выше Микки, весь потный. Говорит, хочет пить. Ладно. Идем в кафе на площади и стоим там целую вечность, пока до меня доходят его намерения Но когда я говорю, что пусть не волнуется, я все поняла, он, видишь ли, давай обижаться. Ладно. Пересекаем молча площадь, у него каменное лицо, и он бросает меня у «Бинг-Банга» – должен уйти. Ладно. Затем я танцую час или два, как вдруг самый младший из них, Бу-Бу, хватает меня за руку и со злостью спрашивает: «Что ты сделала нашему брату?» Вот зануда! Я ему грамотно объясняю, куда он должен убраться вместе со своим братом и всем семейством. Тогда, окончательно взбеленившись, тот начинает орать во всю глотку.
Выхожу на лестницу, люди пялятся, со мной Мартина Брошар, Жижи, Арлетт, и Мун, и приятели Бу-Бу, Жорж Массинь, и еще кто-то. Я снова говорю Бу-Бу, что ничего не сделала его брату, ну ничегошеньки. А он опять орет: «Тогда почему он ушел с таким видом?» Когда на меня кричат, я научилась, чтобы сдержаться, думать о постороннем. О чем угодно. О том, что я бью кого-то сама, что катаюсь по земле или рыдаю. Ненавижу людей, которые нападают на меня. И говорю про себя: «Погодите, ангелочки, обождите немного, вот поднаберусь сил, тогда в подходящий момент и в подходящем месте вы увидите, кто Эна такая».
Итак, сижу я на лестнице, сжав голову руками, и Жорж Массинь спрашивает: «Что случилось?» Мартина объясняет: «Она ничего не сделала, разве вам не понятно?» Тогда говорит один из приятелей Бу-Бу: «Она оскорбила его семью, я это сам слышал» В общем, все чего-то говорят. А я гляжу на ту сторону площади, на платаны, на фонтан, и мне плевать решительно на всех. Жорж Массинь кладет руку на плечо Бу-Бу – успокоить его, но тот освобождается, словно от чумного, и, весь красный, хрипит: «Не тронь меня. Посмел бы ты до меня дотронуться, будь мои братья здесь? Они бы набили тебе морду, мои братья». Жорж с огорчением качает головой, садится рядом со мной и говорит: «Черт побери, было так весело. Что случилось? Ничего не понимаю».
Я гляжу на Бу-Бу. Высокий, стройный и немыслимо красивый парень. Он смотрит на меня, сдерживая слезы гнева Уставился своими чернющими глазами, словно ненавидит, и тут до меня доходит Сама не знаю почему, но теперь я уверена, что все поняла. Он устроил весь этот цирк из-за своего пингпонгистого братца, отвалившего с похоронным видом, и со злобой смотрит на меня, чтобы что-то скрыть, не знаю пока, что именно.
Бу-Бу разом отворачивается и, руки в карманы, уходит один через площадь. Жорж Массинь говорит: «Он, верно, поддал. Точно. Кто-нибудь видел, как он пил?» Я встаю и говорю: «Я сама поговорю с ним и все улажу». Конец эпизода. За спиной я слышу, как все они отправляются обратно танцевать, кроме, по-моему, Жоржа Массиня, продолжающего сидеть на ступенях барака. А может, и он ушел, потому что стыдится, когда на него пялятся. Мне вот плевать на всех. Я только стараюсь не вывихнуть себе ногу на камнях мостовой.
Бу-Бу неподвижно стоит, прислонясь к платану. Притворяется, будто смотрит на игру в шары. Я говорю: «Знаешь, Бу-Бу, я ничего такого не сделала твоему брату, могу все тебе рассказать». Словом, веду себя как героиня фильма. Сладкая как мед и с небольшим маминым акцентом. А он не находит ничего лучше, как сказать, что его зовут Бернар, а не Бу-Бу. И жмется к стенке, окаймляющей площадь. За стенкой пропасть. Садится на стенку, не глядя на меня, а я устраиваюсь рядом, над пропастью, опираясь о камни рукой, чтобы не упасть и не разбиться. Молчим целую вечность. Потом вдруг он говорит: «Мой брат хороший парень, ты его не знаешь». Отвечаю – вот именно, не знаю. А тот: «Он хотел с тобой познакомиться, а ты ничего не поняла». И начинает нудно рассказывать о брате, называя его, как и все, Пинг-Понгом. Я едва вслушиваюсь, а сама наблюдаю за ним. У него довольно светлые и длинные волосы, длинный нос, большие темные глаза с золотыми искринками, длиннющие, в километр, ресницы, рот, как у девушки, прямо – на, целуй, заостренный с ямочкой подбородок, слишком длинная шея, очень длинный торс, очень длинные ноги. Думаю, чтобы его лучше употребить, надо уметь подступиться.
Вот. Именно здесь, на стене, все и начинается. Он говорит себе и вдруг переключается на какое-то механическое пианино. Тут уж я вступаю: «Что такое? Я не расслышала». Он переспрашивает: «Чего не расслышала?» – «Про механическое пианино», – говорю. Он бросает в пропасть позади нас камешки, поворачивается ко мне и вспоминает, на чем остановился: «Ах да! Отцово пианино. Оно стояло во дворе под липой. И совсем испортилось от дождей. Я поднял шум в конце концов. Это было в прошлом году. И Пинг-Понг втащил пианино в сарай, а когда вышел оттуда, то увидел липу словно в первый раз. И в тот же день спилил ее. Ты не находишь, что это смешно?» Улыбаюсь, как идиотка, и что-то делаю, сама не знаю что. Ах да, тоже подбираю камешки.
Когда я снова поднимаю глаза на Бу-Бу много-много времени спустя, когда мое сердце уж не стучит, как оглашенное, он смотрит на игроков в шары, щурясь и не обращая на меня никакого внимания. Солнце печет вовсю. На площади пролегли большие черные тени от домов. У меня болят уши от стука шаров, сижу с пересохшим ртом. Потом спрашиваю: «Как выглядит это пианино?» Он отвечает, не глядя на меня: «Можешь себе представить как – после стольких лет под дождем». Я спрашиваю: «На крышке спереди есть буква „М“?» Тут уж он удивленно смотрит на меня: «А откуда ты знаешь?» Я не отвечаю, и он поясняет, что их фамилия Монтечари. Четко помню каждое слово. Темные тени от солнца на площади. Пропасть сзади – если упасть, можно разбиться в лепешку. А вдали холмы из красной земли. Все такое чистенькое. Я спрашиваю: «Твой отец давно умер?» Он отвечает: «Мне было пять лет». А ему сейчас семнадцать – значит, в 1964 году. Я считаю быстрее всех на свете. Боженька наградил меня только этим даром да еще попкой. Встаю. Бросаю для вида по одному камешки на землю. Затем выдавливаю, силясь унять сердце: «Сколько ему было лет, когда он умер?» И этот чертов сын своего вонючего отца отвечает: «Сорок девять. Даже пятидесяти не было». Я говорю сама себе: «Ну и получай. Ты уж этому перестала верить, малышка Элиана, так вот пожалуйста». Отворачиваюсь, чтобы он не видел моего лица. Просто сама не знаю, как еще держусь на ногах.
2
Вечером мы всей оравой едем в город есть пиццу. Я смеюсь. Не перестаю себя уговаривать и стараюсь вести так, чтобы никто ничего не заметил. В какой-то момент Жорж Массинь говорит: «Ты совсем бледная». Я отвечаю: «Устала». Бу-Бу нет с нами. Но он все время у меня перед глазами – сидящий на стенке над пропастью. Когда я встала тогда, мне достаточно было толкнуть его руками в грудь, чтобы он упал навзничь, как часто бывает со мной во сне. Он разбился бы, и ему сколотили бы гроб. И они бы все уже начали страдать.
В полночь мы с Жоржем бросаем остальных. Проехав километра два, он останавливает свой грузовичок на дороге и хочет затащить меня в кузов. Я говорю: «Не сегодня, не хочу». Он ворчит, но отвозит домой.
Моя дуреха еще не легла спать. Сидит себе на кухне и шьет мне платье. Ее красивое лицо освещено лампой. Сначала я говорю: «Все дерьмо, надоела ты мне», потому что она спрашивает, откуда я пришла. Потом хватаю и рву все – ткань, шитье, себя, ее, все-все. Она же только шепчет по-немецки какую-то чушь своим спокойным красивым голосом, сидя выпрямившись около стола и, как обычно, сложив руки на животе, со знакомой мне всю жизнь слезинкой в уголках глаз. Кричу: «Черт возьми! Да пошевелись же ты! Ну что мне такое сделать, чтобы ты хоть раз влепила мне пощечину? Я хочу, чтобы ты меня побила, хочу, понимаешь?» Но эта мямля, как всегда, ничего не понимает, сидит, как статуя, со слезами на глазах, словно спрашивая, кто я такая и что с нами происходит. В конце концов я сажаю ее и говорю: «Ну будь хорошей, иди ко мне». Становлюсь на колени, прижимаюсь к ней и шепчу: «Мама, мамочка». И так как ей это стыдно, сама расстегиваю ее лиф. Больше всего на свете я люблю ее запах. Беру ее левую грудь и целую. Она не смотрит на меня, уставилась в пустоту и только гладит по голове и нежно что-то шепчет. И я снова становлюсь маленькой девочкой, которая сосет грудь своей дорогой мамы.
Она всегда первая встает с места и кладет мою голову на стул, чтобы не сделать больно. Слышу ее шаги, она поднимается к себе. Я больше не плачу, встаю, иду к раковине и мою лицо. В зеркале вижу красные глаза, у меня жалкий вид, растрепанные волосы. Тихо говорю себе: «Прекрати. Ты ведь упрямая. Упрямее всех на свете. Им это дорого обойдется». Блестящая струя воды из крана разбивается на тысячу брызг. И говорю перед зеркалом: «Спокойно. Хорошенько все обдумай. Надо быть хитрой. Времени хватит».
3
Проснувшись, снова вижу Бу-Бу на блюмэйской стенке. Лежу неподвижно в постели и размышляю. Рядом с лицом садится муха. Прогоняю. Думаю о Пинг-Понге, старшем из всех братьев. Сколько ему – тридцать или тридцать один? Микки был слишком мал, когда это случилось. О Бу-Бу и речи нет. Единственный, кто может мне помочь, – Пинг-Понг. У него большие сильные руки. Его руки я запомнила лучше всего.
Мать открывает дверь и говорит: «Я принесу тебе кофе». Я протягиваю к ней руки и прошу сесть рядом. Она смотрит в пустоту. Я спрашиваю: «Какой это был день?» Она переспрашивает: «Что – какой?» – хотя отлично знает, о чем я говорю. Я продолжаю: «Сама знаешь. В ноябре 1955 года». Она что-то устало бормочет, качает головой и хочет встать. Я хватаю ее за руку и уже громче говорю: «Какой это был день?» Она умоляюще смотрит на меня, боясь, что услышит кретин через коридор, и говорит: «Не помню, какой был день. Середина месяца. Суббота». Я говорю: «Я найду календарь за 1955 год». Мы молчим. Я беру ее за руку, но она продолжает смотреть в пустоту. На ней темно-синий фартук, потому что она идет убираться к Ларгье. Затем тихо высвобождает свою руку и уходит.
Минутой позже я спускаюсь вниз на кухню в своем белом махровом халате, все-таки заказанном ею у «Трех швейцарцев», иначе я бы от нее не отвязалась. Она говорит: «Я собиралась нести тебе кофе». Я обнимаю ее сзади, я умею быть ласковой, и тихо шепчу: «А если я их всех изловлю и накажу, ты не будешь против?» Она вся дрожит. Я так люблю ее запах. Потом продолжаю: «Так ты не станешь возражать?» Не оборачиваясь, она кивает головой, и тогда я поворачиваю ее к себе. Но она не хочет смотреть мне в глаза. Это очень красивая женщина, с нежной и теплой кожей и длинными волосами, которые закалывает на затылке, и они обрамляют ее лицо мадонны. Только заскорузлые и огрубевшие от стирки руки выдают ее возраст. А так и не догадаешься, что ей сорок восемь. Я спрашиваю: «Ты была знакома со старшим Монтечари до его смерти?» Сначала она с удивлением качает головой: «Он ведь умер десять лет назад, а мы здесь только около года». Потом до нее что-то доходит, она отстраняется со страхом в глазах и глухо говорит: «Ты с ума сошла. Я знаю мадам Монтечари и ее сыновей. Это хорошие люди». Мы сидим, глядя друг на друга, и я приказываю себе молчать, надо все сделать самой, иначе она помешает. А та повторяет: «Это хорошие люди». Говорю: «Я никого не обвиняю. Ты меня не поняла». Достаточно одного слова лжи, чтобы ее успокоить. Она еще смотрит три секунды мне в глаза, потом отворачивается к плите, наполняет чашку и кладет туда полтора куска сахара, разломав пальцами один кусок пополам. А затем уходит на весь день. Я уже прикидываю, как мне действовать. Пока я моюсь в оцинкованной лохани, муха садится прямо перед носом. Отгоняю. Думаю о Пинг-Понге, у которого большие сильные руки.
Итак, я беру секач в одну руку, переднее колесо велосипеда в другую и говорю себе: «Остерегись. Пути назад не будет». И одним взмахом взрезаю шину, да так, что она уже ни на что не сгодится.
4
Затем Эна отправляется к Пинг-Понгу в гараж чинить велосипед. Потом он ведет ее к себе во двор. Она надела бежевую юбку клеш, темно-синюю водолазку с небольшим дельфином на груди. На ней белые трусики с кружевами, пусть-ка разглядит. Ноги ее уже загорели, и он до того балдеет, что надевает на колесо старую шину. Затем в окне своей комнаты Эна стаскивает водолазку и показывает ему свои прекрасные груди, и он стоит за изгородью навытяжку, как оловянный солдатик, а она все время спрашивает себя, неужели он сын того негодяя, может, просто несчастный болван, которого лучше оставить в покое. Ненавижу себя, когда начинаю пасовать, убить себя тогда готова. Потом едем в ресторан. За столом он все время болтает. Но совсем не о том, о чем я думала: «Даст ли она мне себя трахнуть?» На самом деле все иначе. Даже трудно сказать, как именно. Мне и приятно, и грустно. К тому же при нем нет того золотого портмоне. Он держит деньги смятыми прямо в кармане брюк. Я думаю: «Может, портмоне у Микки или Бу-Бу? Или мать прячет в шкафу, ведь это ценность». Я лично никогда не видела этого портмоне, но убеждена, в мгновение ока его признаю. Оно сделано из двух золотых кругов с защелкой и закрепленной на них двадцатифранковой монетой с изображением Наполеона. Пожалуй, я всегда боялась увидеть это портмоне.
Пинг-Понг смуглый, широкоплечий, мускулистый. У него наивные глаза, с виду очень молодые. Мне нравится его походка, но больше всего волнуют его руки. Я смотрю на них, пока он ест, и думаю, что через час или меньше они будут ласкать меня, тискать. Так бы хотелось испытывать при этом отвращение, но чувствую совсем обратное. Я выпила самую малость, но мне нельзя пить. Я начинаю реветь, снова хочется стать маленькой девочкой и сама не знаю, чего еще.
На обратном пути я выплакала все слезы. Думала, он остановит где-нибудь машину, откинет сиденье и повалит меня. Я бы уступила, а затем большим камнем размозжила бы ему голову. Но он ничего такого не делает. Передо мной славный Пинг-Понг. Он интересуется Эной, пытается понять, что ей надо. Ну и болван! В какую-то минуту он попытался уличить меня во лжи из-за красной каскетки Микки. Однажды, уж не помню по какому поводу, мне рассказала о ней Мартина Брошар. Быстро смекнув, я заявила, что видела ее на нем год назад и что надо было слушать в ресторане. Он проглотил и это. Кажется, ему нравится, что я принимаю его за придурка. Он желает видеть меня такой, какой сам придумал.
Затем он хочет проехать, не останавливаясь, мимо своего дома. Приходится просить его остановиться. Ну и дела! Держась за руки, идем через двор, и, чувствую, из-за матери и всего святого семейства ему неловко вести меня в дом. Мы одновременно произносим: «В сарай». Внутри темно. Он говорит: «Тут есть лампочка, но она не горит». Проходит целая вечность, прежде чем он продолжает: «Да так и лучше, потому что если ее зажечь, то уже не погасить. Срывай провод, коль не хочешь разориться». В конце концов он оставляет меня и топает в дом за керосиновой лампой.
Пока его нет, нахожу лестницу, а наверху – колченогую, пропыленную кровать. Вернувшись, он говорит, что это свадебная постель его тетки. При свете лампы я в своем розовом платье, наверное, кажусь ему бабочкой. Пинг-Понг принес пару чистых простыней. Когда они с Микки были маленькие – это он рассказывает, – то приходили играть в сарай, воображали, что кровать тетки – это старинный пароход в Америку: «Пока он плыл вверх, – объясняет он, – по Миссисипи, крокодилы сожрали у него две ноги и немало пружин». Он неловко стелет простыни, а я жду неподвижно, заложив руки за спину. Лампа стоит на старом стуле. Внизу у входа различаю темную массу механического пианино. Издали оно менее красиво, больше по размеру и тяжелее, чем в описаниях матери. Не хочу на него смотреть, хочу забыть о его существовании. Я хочу, чтобы Пинг-Понг ласкал меня. Мне ужасно грустно.
Пинг-Понг садится на кровать и привлекает меня к себе. Смотрит на меня снизу вверх. В его глазах нежность. Хочет что-то сказать, но не решается. Залезает под юбку и снимает трусики. Его руки волнуют меня. Не отпуская, он заваливает меня на постель, расстегивает молнию на платье и ну лапать. И вот Эна уже на нем, выставилась словно нарочно, чтобы ей всыпали. И смотрит на себя как бы со стороны. Ощущение своей беззащитности волнует ее. Пока он трудится под ней, ей все время хочется жаловаться, стонать. И, приглядываясь к Эне без отвращения, презрения, я только говорю ей: «Что же это с тобой делают, малышка Элиана, что с тобой делают?» Без злости, просто так, механически говорю, желая ей только одного поскорее достичь вершины, чтобы потом больше ни о чем не думать.
5
Дышу ртом. Сарай пахнет старыми высохшими досками. Пинг-Понг спит на другом конце кровати, повернув ко мне лицо. Тихо похрапывает. Грудь у него волосатая, рот красивый, как и у остальных братьев. Мы оба голые. У меня болит затылок. Моя мать, я уверена, не спала всю ночь. А о том кретине и говорить нечего. Мне охота по нужде, и я чувствую себя грязной.
Стараясь не разбудить Пинг-Понга, встаю. Свет сюда проникает из слухового окна. Лампа погашена. Бесшумно спускаюсь по лестнице. Теперь хорошо видно прогнившее механическое пианино. Не исключено, когда-то оно было, как говорит моя мать, зеленым. Но об этом сейчас можно только догадываться, все облупилось. После долгого пребывания на свежем воздухе оно совершенно почернело и потрескалось. Большая заводная ручка, когда-то золоченая, теперь тоже черная. И на крышке можно разглядеть букву «М» в завитушках с каждой стороны. Прикасаюсь к ней рукой.
На улице раннее утро Мадам Монтечари неподвижно стоит на пороге кухни в черном переднике. И наблюдает за мной. Я совсем голая. Мы долго смотрим друг на друга. Затем я осторожно иду по камням, мне немного холодно, но приятно. Присев у стены, вижу: госпожа Монтечари резко отворачивается и исчезает в доме.
Спустя несколько минут снова лежу возле Пинг-Понга. Услыхав, как чихает на улице мотор грузовика, он просыпается и говорит: «Это Микки. Весь аккумулятор угробит, прежде чем увидит, что не включил зажигание. Каждое утро одно и то же». Спустя целую вечность грузовик отъезжает. Пинг-Понг ищет часы, сунутые куда-то при баталии, и говорит: «Микки отвозит Бу-Бу в коллеж. Значит, сейчас восемь или восемь пятнадцать, – и целует меня в плечо. – Обычно я сам открываю гараж в полвосьмого». Затем натягивает брюки и идет за кофе. Когда он уходит, я надеваю свое розовое платье. Теперь мне стыдно выходить в нем. Скатав в комок трусики, засовываю их в сумочку Не люблю по второму разу надевать вещи, если они уже были на мне хоть пять минут.
Пинг-Понг возвращается с кофейником и только одной чашкой. Сам, говорит, попил на кухне Спрашиваю: «О чем ты думал, пока нес кофе?» Он смеется, грудь у него голая, и говорит: «О тебе». Я продолжаю: «И что же ты думал?» Сидя на постели, он пожимает плечами и смотрит, как я наполняю чашку, стоящую на стуле, где прежде была лампа. Наконец странным, едва слышным голосом спрашивает: «Скажи, ты еще придешь?» Надо бы ответить не знаю, подумаю. Но к чему? Говорю: «Если хочешь». И подхожу к нему. Он снова забирается под юбку, как ночью, и не скрывает удивления, не обнаружив там трусиков. Он снова хочет меня, вижу по глазам, но говорю – нет. Тогда он надевает рубашку и отвозит на «ДС» домой. Я стою у ворот, пока он разворачивается у кладбища, и молчу, руки даже не поднимаю, когда он проезжает мимо и пялится на меня.
Моя мать застыла у кухонной двери, и едва я вхожу, как получаю затрещину, от которой лечу на кастрюли, висящие на стене. Вот уже по крайней мере три года она не лупила меня. Правда, я впервые не ночевала дома. Не успев очухаться, получаю еще и еще. Она колотит меня молча, а я защищаюсь как могу, слушая ее тяжелое дыхание. Только когда я падаю на колени, она останавливается. Не знаю, кому хуже – ей или мне? У меня болит затылок и кровь из носа течет. Говорю ей: «Шлюха». Она бьет снова, и я оказываюсь на каменном полу кухни. Повторяю: «Шлюха». Она падает на стул, грудь ходуном. Уставилась на меня, поглаживая кулак, наверно, самой больно. Я смотрю через упавшие на лицо волосы, не двигаясь, положив голову на пол. И снова говорю: «Шлюха».
6
Три ночи подряд с Пинг-Понгом в сарае. Он раздевает ее, раздвигает ей ноги на постели тетки и толчками входит в нее, зажимая рот рукой, чтобы не кричала. Три дня он словно парит над землей в своем гараже, верит, что она никогда не имела такого удовольствия, так ей хорошо – впору умереть. Каждое утро, до того как он просыпается, я иду вниз и притрагиваюсь к пианино. Как водится, госпожа Монтечари уже на своем посту, будь то шесть или семь утра. Торчит на пороге и следит за мной, пока иду за сарай, и только когда я присаживаюсь, дергается и уходит на кухню.
Теперь, когда я возвращаюсь домой, мать больше не колотит меня. Сидит себе за столом и чинит разорванное платье. Она хорошо меня знает, потому что любит. Она боится за меня, ведь я страшно упрямая. Если на меня давить, могу взять в сторону или пуститься в обход. Но добьюсь своего. И сейчас я ей это доказываю. Надо найти тех двух мерзавцев. Буду терпелива. Они получат по заслугам. Их семьи будут страдать.
Говорю матери: «Посмотри на меня». Но она не хочет, думает, что давно пора забыть. Я обнимаю ее сзади, прижимаюсь щекой к ее спине и говорю: «Знаешь, мне хорошо с Пинг-Понгом. Я с ним только поэтому». Знать бы, верит ли она мне. Кретин наверху слышал, как я вернулась. Уже минут пятнадцать орет. Хочет есть. Хочет, чтобы его перевернули. Хочет поговорить. Или еще чего. Да, я их накажу, и их семьи будут страдать.
Так шло до пятницы. Рано утром в пятницу мы слышим, как Микки возится внизу и молотит кулаком в дверь сарая. Говорит: «Слушай, ты, из-за нее ходуном ходит вся деревня». Судя по смеху и голосам, он там не один. А Пинг-Понг как раз лежит на Эне, упершись ногами в спинку кровати. И кричит: «К черту! Обожди, я вот сойду вниз, тогда схлопочешь!» Снова слышен смех. Микки уходит. Тишина. Пинг-Понг откидывается на подушку. Я говорю, что Микки просто хотел подурачиться. Пинг-Понг не отвечает и, охватив голову, ворчит на братьев.
Чуть позже, когда я просыпаюсь, он говорит: «Идем. В конце концов, это глупо». Я ничего не спрашиваю, натягиваю юбку, водолазку, босоножки, зажимаю в кулак трусики, и мы идем. Пересекаем двор. Начало восьмого. На кухне все в сборе-Микки, Бу-Бу, мать и тетка-глухарка. Пинг-Понг с вызовом бросает: «Привет!» Никто не отвечает. Он говорит мне: «А ты садись тут». И я сажусь рядом с Бу-Бу, который, не глядя на меня, размачивает булочку в кофе. Мамаша Монтечари около плиты. Молчание длится целую вечность. Пинг-Понг ставит передо мной чашку кофе, открывает буфет и вынимает оттуда масло, мед и варенье. Потом обращается к Микки: «Если ты хочешь что-нибудь сказать, валяй!» Микки ни на кого не смотрит и рта не открывает. Пинг-Понг оборачивается к матери: «Может, ты хочешь что-нибудь сказать?» Уставясь на мою руку, та отвечает: «Она что-то взяла в сарае». Я гордо заявляю: «Ничего. Это мои трусики». И протягиваю руку, пусть убедится. Она поджимает губы и отворачивается. «Всыпать бы ей», – слышится от плиты.
Пинг-Понг берет свою чашку, садится рядом со мной и говорит матери: «Слушай, не задевай ее». Та спрашивает: «Она останется здесь?» Он отвечает: «Она останется здесь». Бу-Бу на секунду поднимает глаза, не прекращая жевать. Микки предупреждает: «Через пять минут надо ехать». Тетка улыбается мне, словно я в гостях. Пинг-Понг намазывает мне хлеб вареньем и произносит: «Пойду говорить с ее родителями».
Спустя четверть часа, стоя перед моей уже одетой и умытой матерью и переминаясь с ноги на ногу, он говорит: «Мадам Девинь, не знаю, как вам все объяснить». Словно этой недотепе надо что-то объяснять. Я отвечаю за нее и за себя: «Я буду жить у Монтечари и пришла за вещами. Идем, Робер». Все трое мы поднимаемся наверх. Он помогает мне снять со стены мое фото и рамку с Мэрилин. Комната у меня совершенно белая и обставлена матерью. Он замечает: «У нас все иначе». Я запихиваю платья и белье в два чемодана. У матери кровь слегка прилила к лицу, но она не произносит ни слова.
Только выйдя из дома, я вспоминаю, что забыла лохань. Иду за ней в чулан. Потом говорю Пинг-Понгу: «Ты все сразу не унесешь». А он в ответ: «Не твоя забота». И мы уходим. Он умостил лохань на голове, поставив в нее оба чемодана. Я говорю матери: «Я люблю тебя больше всех на свете». И слышу в ответ: «О нет. Наверняка нет. Вот я действительно люблю тебя больше всех на свете. И прощаю причинивших нам зло. Потому что ты есть, и я благодарна Богу за то, что люблю тебя больше всех на свете». В сердцах протягиваю ей руку: «Я буду там, на другом краю деревни. Ты знаешь, где меня найти». Она покачивает головой и говорит «нет».
Когда мы с Пинг-Понгом спускаемся по улице, то оказываемся героями праздника. Перепачканные мукой люди – вся деревня – выползли якобы подышать воздухом. Пинг-Понг идет впереди с лоханью и чемоданами на голове. Я следую за ним с мишкой, фотографиями, книгой и рамкой с Мэрилин. Проходя мимо дома Пако, я говорю достаточно громко, чтобы все расслышали: «Представляешь, каких трудов им стоило встать так рано!» Хозяин Пинг-Понга, оказавшийся около бензоколонки, предлагает взять малолитражку, чтобы добраться поскорее. Но Пинг-Понг отвечает: «Ничего, ничего. Четверть часа, и я буду на месте». Жюльетта, конечно, стоит у окна и застегивает халат, прикрывая свои полные груди, и мрачно смотрит мне вслед. Возможно, она когда-то и переспала с Пинг-Понгом разок или подозревает, что у ее мужа было что-то со мной – поди ее разбери. Меня так и подмывает остановиться и сказать этой злюке, что я еле устояла нынешней зимой. Но Анри Четвертый хороший человек, ему и без того туго с ней приходится.
Самым большим идиотом выглядит Брошар, а еще глупее его жена Брошариха. Он спрашивает у Пинг-Понга: «Значит, переезжаем?» А Пинг-Понг ему: «Как видишь». И тут она как раз выползает: «Значит, переезжаем?» Пинг-Понг отвечает: «Спросите у мужа». Тогда эта задрыга поворачивается к своему, сердито так говорит: «Это еще что? Ты тут при чем?» Клянусь, когда в этой деревне хотят поговорить, а сказать нечего, не нужно включать телевизор.
У Монтечари мать, конечно, в отпаде, но у всех рот на замке. Мы поднимаемся наверх, и Пинг-Понг кидает оба чемодана на свою постель, а лохань в угол. Обои на стенах скверные, мебель допотопная, но все очень чистое. Закрываю дверь – дать понять мамаше, что дальше порога ее власть не распространяется. Пинг-Понг говорит: «Располагайся. А мне надо в гараж». Я спрашиваю: «Можно мне повесить фотографии на стену?» Я произношу эти слова мягко и без акцента, держа в руках мишку. Он смеется и задирает мне юбку, чтобы хлопнуть по попке. «Делай что хочешь. Ты у себя дома». Чувствую, ему неохота уходить, он собирается мне что-то сказать и не решается. Все же, запинаясь, высказывается: «Знаешь, когда ты со мной, мне нравится, что ты без трусиков, но, если ты идешь по деревне, могут догадаться, и мне это неприятно». Я отвечаю, что просто не успела надеть чистые. А он стоит как чурбан и мнется. Я говорю: «Сейчас надену». Он счастлив, расплывается в улыбке, в такие минуты выглядит моложе своих тридцати, и меня тянет к нему, и становится жаль, что он сын своего мерзавца папаши. И тогда я опять начинаю ненавидеть себя и обозленно говорю: «Обожди, будь осторожна, ему еще не обрыдла твоя голая задница». Но я все-таки улыбаюсь ему, как ангелочек, и еще крепче прижимаю к себе мишку.
Остаток дня я прикалываю фотографии, освобождаю ящик в комоде и очищаю для своих вещей часть зеркального шкафа. Золотого портмоне нигде нет, зато попадаются какие-то письма. От друзей по армии. От девушек. Одну из них зовут Мартой, она учительница в Изере. Явно переспала с ним и долго-предолго, пышными фразами изливает воспоминания о былом, чтобы он понял, как ей плохо без него, а уж потом переходит к размышлениям о смысле народного образования, и вся эта бодяга на сотне страниц. Пинг-Понгу наверняка пришлось доплачивать за лишний вес на почте. В другом письме она сообщает, что все уладилось и что больше писать не будет. Но следует целый поток писем. У меня не хватает духа развязать тесемку этой пачки. Ставлю на комод свой кубок с конкурса и спускаюсь вниз.
На кухне мать и тетка лущат горох. Я говорю: «Мне нужна горячая вода, чтобы искупаться». Молчание. Я жду, что мамаша скажет мне – здесь, мол, все моются у раковины, даже собираясь на свадьбу или к первому причастию. Но нет. Она молча встает со стула и, не глядя, дает мне таз: «Устраивайся сама». Согреваю воду на плите. Она видит, что мне трудно тащить наверх полный таз, и, не поворачивая головы, бросает: «Чего ты снуешь взад и вперед с тазом?» Отвечаю, что дома купалась на кухне, а здесь не хочу никого стеснять. Она пожимает плечами. Я же молчу целую вечность. Тогда она высказывается: «Мне не хотелось бы, чтобы ты пролила воду в комнате. Испортишь пол».
Я стаскиваю лохань вниз, стукая ею о стену – лестница тут узкая, – и наполняю ее перед плитой. Если в этом доме открываешь кран, начинают дрожать стены. Когда я наливаю четвертый таз, эта старая кляча говорит: «Хорошо еще, что не надо платить за воду». Она по-прежнему не оборачивается и продолжает лущить горох. Я раздеваюсь, и тут глухарка словно падает с луны: «Господи, она что, будет мыться при нас?» И пересаживается, чтобы не видеть меня. Мамаша же осматривает меня с ног до головы и, пожав плечами, берется за овощи: «Да, ничего не скажешь, сложена ты, как чертовка». И больше ни слова.
Выходя, чтобы отнести корм кроликам, она прикрывает – то ли по привычке, то ли чтобы не простудить меня, кто ее знает, – кухонную дверь. А вернувшись, приносит сверху махровое полотенце. Я говорю: «У меня есть свое». Она отвечает: «Все равно ведь мне стирать». И пока я, стоя в лохани, обтираюсь, продолжает: «Твоя мать хорошая женщина. Но она тебя избаловала. Достаточно увидеть твои руки». И смотрит, смотрит своими холодными глазами. Я отвечаю: «Такую уж она родила, моя мать. И ей бы не пришлось по душе, что вы со мной так разговариваете. Она бы сказала, что, если я вам не нравлюсь, нечего было разрешать вашему сыну брать меня к себе». Она молчит целых сто часов, пока я вылезаю из лохани и вытираю ноги. Затем говорит: «Увидишь, это ненадолго».
Взяв таз, она с его помощью сливает воду в раковину. Я проглатываю ответ, подбираю вещи и иду к себе. И весь остаток жизни лежу, уставившись в потолок и поливая ее про себя всякими словами. Ничего, решила я, прежде чем она от меня отделается, ей дорого придется заплатить за подвенечное платье в кружевах. Она выстирает его в собственных слезах.
Во второй половине дня, часов эдак в пять, я сижу около колодца, листаю старый журнал «Мари-Клер» и жую хлеб с шоколадом. Отправляясь куда-то в своем черном пальто, старая перечница кричит издалека: «Я занесу яиц твоей матери! Что-нибудь передать ей?» Я мотаю головой. Выжидаю минут пять на всякий случай, потом вхожу в дом. Известно, моя мать будет угощать ее кофе и всучит что-нибудь позабытое мною – платки, или чашку с надписью «Эна», или медаль в честь моих крестин, что-нибудь в этом роде. Во всяком случае, госпожа директорша вернется не скоро. Тетка спит на кухне с открытыми глазами, сложив руки на животе. Я же иду наверх.
Первая комната, в которую я вхожу, принадлежит старой задрыге. Огромная постель с периной – если скатишься, разбиться можно. На стене в овальной рамке портрет покойного мужа. Он снят на пороге кухни с ружьем за плечом. Выглядит крепышом, красавчиком, но возраст угадать трудно. Мне так и хочется плюнуть ему в рожу. Открываю ящики, стараясь ничего не сдвинуть с места. Одежду мужа она не сохранила. Портмоне нигде нет – только бумаги и фотографии всей семьи в большой коробке на шкафу. Сейчас у меня нет времени все это рассматривать. В комнате тетки больше порядка. И тут я тоже ничего не нахожу. Здесь стоит старая изразцовая печь. Заглянув внутрь, обнаруживаю запрятанный между стенкой и дымоходом бумажник. Но не такой, в каком мать у нас прячет деньги и записывает день и час, когда вынула оттуда три франка на покупку шариковой ручки. Это картонный кошель из-под сахарной коробки. Никогда в жизни я не видела столько денег. Восемь тысяч в купюрах по пятьсот франков. Кладу все на место и направляюсь в комнату Микки, а затем в чулан в глубине коридора, где спит Бу-Бу. И там нет золотого портмоне. Может быть, кто-то из них носит его с собой? В одном из ящиков Бу-Бу я нахожу свое фото, вырезанное из газеты, когда я выиграла конкурс в Сент-Этьен-де-Тине. Целую себя и кладу все на место.
Когда спускаюсь вниз, тетка поворачивается ко мне и говорит: «Ты хорошая девочка». Не знаю, с чего она взяла. И спрашивает: «Ты только что ела шоколад? Его тебе дала сестра?» Я киваю. И она продолжает: «Я знаю, что ты не воровка». И снова засыпает.
Затем я иду в подвал. Там разит вином и бегают мыши. Разумеется, искать тут нечего. Когда моя будущая свекровь возвращается домой, я сижу как паинька за кухонным столом, подперев щеки, и смотрю по телеку местные новости. Она ставит передо мной мою чашку с надписью «Эна», коробку с активаролем, который я принимаю перед едой, и, конечно, очки, которыми я никогда не пользуюсь. И говорит: «Когда ты на что-нибудь смотришь, у тебя такой вид, будто ты принюхиваешься». Она ничего не рассказывает о своем разговоре с матерью, но мне плевать.
7
Следующие три недели подряд тянутся от воскресенья к воскресенью словно вечность. Июнь. Пинг-Понг и его братья ежедневно уезжают из дома. Прихватив флакон с жидкостью для загара и ментоловые сигареты, я в розовом бикини спускаюсь вниз с большим махровым полотенцем. Растягиваюсь на солнце около колодца и листаю бабушкины журнальцы, найденные в сарае. Курю только для того, чтобы всем досадить. Ясней ясного, это выводит из себя мамашу-брюзгу. Она шумно возится с бельем и говорит: «Воображаешь себя на пляже около отеля „Негреско“? Ты хоть застелила постель?» Когда она не смотрит в мою сторону, я снимаю бюстгальтер. А может, она все время наблюдает за мной, кто ее знает. Не то чтобы я ее стеснялась, а просто нечего ей делиться своими идеями с Пинг-Понгом.
К часу дня он забегает проглотить по-быстрому кусок мяса, даже нет возможности перекинуться хотя бы парой слов. Вторую половину дня умираю от скуки. Раскладываю пасьянс на постели. Трижды переодеваюсь, прихорашиваясь перед зеркалом. Переклеиваю накладные ногти и мажу их лаком. Вспоминаю знакомых – например, мадемуазель Дье, мою учительницу из школы в Брюске, деревне чуть повыше Аррама. По ее словам, если девочки грызут ногти, то занимаются нехорошим делом. Она так и заявила однажды перед всем классом, чтобы мне стало стыдно. Я ответила ей, что, похоже, она сама такая. Хлоп! Получаю подзатыльник. Я ей страшно правилась, потому что была самая красивая в классе. Все так говорили. Еще в четырнадцать лет, уж поверьте, у меня все было на месте. Что же она потом сделала? Оставила меня после занятий якобы в наказание и, опустившись на колени, стала просить прощения. Да, на коленях. А что сделала я? Перевернула на нее свой пузырек с чернилами. Облила лицо, платье, все. Просто ужас. В классе только у меня одной были чернила. Отец купил их вместе с ручкой, чтобы я лучше училась. Сущий кретин. Однажды я все-таки пошла к ней, якобы чтобы отнести книги – они меня тогда отчислили: не могли больше оставить в классе. Она вся дрожала. Лет ей было за двадцать, но опыта ни на грош, даже в сравнении с любой маленькой сучкой, которой она давала уроки в классе. Ну и концерт я ей устроила! Она бы на все сказала «спасибо».
Вспоминаю нашего кретина. Из-за подаренной ручки или еще чего-то. Однако тут же отметаю эти воспоминания и целый час лежу неподвижно. Вижу, как он шагает по полю, держа меня за руку, а я совсем маленькая, мне лет пять, не больше. Ничего больше не помню ни об этом дне, ни о других днях вместе с ним. Только одно: мы идем по полям, я очень веселая, и повсюду желтые цветы. Застыв спустя час перед зеркалом с расческой в руках, понимаю, что мне следует пройтись, а то все обрыдло. Иногда я захожу за Мартиной Брошар, мы спускаемся к реке и загораем там голые. Или я иду к нашему дому, но не захожу. Мне интересно, у себя ли моя растяпа и что она делает, но я иду назад.
Как-то раз, топая мимо гаража, подхожу к воротам. Пинг-Понг и Анри Четвертый потеют над разобранным трактором. Оба в масле, и Анри Четвертый оборачивается посмотреть, кто пришел. Я говорю: «Мне нужен Робер». Тот спрашивает так спокойно, словно я здесь со вчерашнего дня: «А кто такой Робер?» Я киваю на Пинг-Понга, которого зовут вовсе не Робером. Я знаю это по письмам, да и мать называет его Флоримоном. Анри Четвертый вздыхает, склоняется над мотором и говорит: «На этот раз ладно, но прикинь, во сколько мне обходится каждый час твоего Робера».
Пинг-Понг догоняет меня на улице и говорит: «Он прав. Тебе не следует приходить сюда в рабочее время». Я смотрю на свои ноги, сладкая как мед, будто едва сдерживая слезы. Он выпаливает: «Ну что тебе, давай». Подняв глаза, отвечаю: «Я собиралась написать тебе письмо. Но боюсь наделать много ошибок, и ты станешь надо мной смеяться». Мы стоим долго-долго, до самой золотой свадьбы, и он говорит: «Я тоже делаю много ошибок. А что бы ты написала в своем письме?» Не грубо спрашивает, скорее наоборот. Так жаль, что Пинг-Понг сын своего тухлого папаши, который явился на свет для того, чтобы мучилась я, а я родилась для того, чтобы заставить их всех страдать еще больше. «Твоя мать, – говорю, – считает, что у нас с тобой ненадолго. Все так думают. К тому же в деревне терпеть не могут моих родителей, а обо мне говорят, что я стала черт-те кем. Вот». Он запускает руки в карманы, делает несколько кругов и рычит: «Катились бы они…». А потом: «Кто это плохо говорит о твоих родителях? Есть способ быстро научить их помалкивать». Я отвечаю: «Да так, люди».
Он багровеет, видя, как я переживаю. Замасленными руками не решается прикоснуться ко мне и говорит: «Знаешь, я вовсе не такой, как твои прежние приятели». И тут слезы так и брызжут у меня из глаз. Иду по дороге. Но он догоняет: «Постой». Останавливаюсь, и он продолжает: «Не знаю, как у нас сложится. Но мне хорошо с тобой. А на других мне наплевать». Я смотрю на него во все глаза и, как малышка, чмокаю в щеку. Затем киваю в знак того, что, мол, знаю. Потом ухожу. Он кричит вдогонку: «Я вернусь рано». И я знаю, что меня ожидает – то же, что и каждый вечер.
Вечером дома ему не терпится оказаться со мной в комнате. На первых порах он только и хочет, чтобы я глазела в потолок до обеда, после ужина и еще утром перед уходом на работу. Говорит, что весь день в своем мерзком гараже только об этом и мечтает. Комната его матери соседняя, и ночью, когда я ору, та начинает барабанить в стенку. Однажды явился Микки и стал стучать в дверь: «Это уже слишком. Невозможно заснуть». Как только со мной это начинается, Пинг-Понг затыкает мне рот рукой, хотя знает, что не дает дышать, но уж очень ему это приятно. Пинг-Понг мне очень нравится – в общем, я почти люблю его, когда он во мне, когда умирает. А еще когда нетерпеливо раздевает, шарит по телу, словно боится, что ему не хватит двух рук.
Вспоминаю слова старой перечницы. Знаю, что так будет не вечно, что через некоторое время он успокоится, как и все. Однако пока он в моих руках, я уступаю любым его желаниям – на спине, на животе, на четвереньках. Подружка в ярости колотит по стенке. Однажды я решаю поддеть его для проверки. В одну из суббот, третью с тех пор, как я живу у них, мы отправляемся в кино вместе с Микки, Жоржеттой, Бу-Бу и его отдыхающей, а Пинг-Понг всю первую серию торчит в глубине зала в брезентовой куртке и пожарной каске. В перерыве я подхожу к нему и говорю: «Пока я тут, чтобы ты в последний раз выступал клоуном. Хочу, чтобы ты сидел рядом, чтобы жал меня во время сеанса, если мне этого захочется». У него глаза на лоб. Он озирается, как психованный – не слышит ли кто. Тогда я говорю: «Хочешь, я повторю это громко, для всех?» Он отрицательно трясет головой и убегает на четвертой скорости со своей мерзкой каской в руке.
В нашей комнате говорит: «Ты должна меня понять». Все эти занюханные парни хотят, чтобы их понимали. «Я помогаю людям. Случись где-нибудь несчастье или пожар, клоуном я не буду. К тому же это не ради денег, я тут получаю всего четыре сотни». Я молчу. Тогда он сажает меня на кровать и говорит: «Проси что хочешь, но не это. Я не могу бросить дело. Не могу». Я даю ему выговориться, потом встаю и отвечаю: «Я только прошу, чтобы по субботам кто-нибудь подменял тебя и ты был со мной, ничего больше. Иначе я заменю тебя другим». Я вижу его в зеркале, и он меня тоже. Опустив голову, он бормочет: «Ладно». Тогда я возвращаюсь к нему, и скоро начинается стук в стену, от которого может проснуться тетка.
Назавтра, кажется, в третье воскресенье, я понимаю, что долго так не выдержу. И делаю новый ход. Оставив Пинг-Понга спящим, я в махровом халате спускаюсь на двор. Какие-то пижоны спорят у ворот с матерью всех скорбящих. Я слышу, как она бубнит, словно в телефон: «Надо спросить у сына, он глава семьи». Это двое парней и две девицы, у них белый «фольксваген», на крыше которого полно всякой всячины, даже каноэ. Через минуту они отваливают. Мать говорит: «Туристы». И уходит на кухню. А я пытаюсь запустить душ, оборудованный между сараем и колодцем. Ледяная вода внезапно обрушивается мне на волосы и на халат. Микки и Бу-Бу смотрят на меня из окна. Микки потешается. Я знаю, что бы Эна должна была сейчас сделать, хорошо знаю. Но это пока преждевременно. И – как знать? – может быть, во всем виновата моя фотография, вырезанная из газеты. Такая хандра нападает на меня, что я все бросаю и тащусь назад в комнату. Пока одеваюсь, Пинг-Понг просыпается. «Ты куда?» – «Проведать мать», – отвечаю. Он говорит: «Но мы же у нее обедаем». Я роняю: «Ну так приходи туда. А я иду сейчас».
Когда я заявляюсь к нашим, на душе у меня тошно, а на сердце пуще того. Мать наверху с этим кретином, его приходится брить, менять белье, и я кричу в потолок: «Идешь? Ты нужна мне». Она тотчас спускается. Я хнычу, как маленькая, прижавшись лбом к ее руке. А тот наверху ревет, как псих. Она мягко берет меня за плечи и отводит в пристройку, как бывало и прежде, чтобы поговорить спокойно. Я плачу и говорю: «Ты понимаешь? Ты понимаешь?» И та шепчет печально: «Ну да, ты хочешь казаться хуже, чем ты есть. В этом твое несчастье». Садится на ступеньки, помогает расстегнуть свое платье, я слышу ее запах, рядом ее теплая грудь. Я снова в объятиях своей дорогой мамули, моей дорогой мамочки.
8
Другое воскресенье. Пинг-Понг увозит нас покататься на «ДС» своего хозяина. С нами Микки и его Жоржетта. Микки должен был участвовать в велогонке, но в прошлый раз ударил головой комиссара, сделавшего ему замечание по поводу плохо прикрепленного на спине номера. Не прав был комиссар. Он сам наткнулся на голову бедняжки Микки.
Мы тормозим у озера, под которым похоронен Аррам, где я родилась. Всему виной плотина. Из-за нее все строения, кроме церкви, были взорваны. Об этом рассказывали по телеку. Теперь надо всем – тихая гладь воды, и даже купаются. Пинг-Понг говорит, что купаться запрещено. Но кто считается с запретом? В иные дни косые лучи солнца высвечивают в глубине озера силуэт церкви. Без колокольни, ее сломали. Одни стены. Жоржетта замечает, что я чем-то расстроена, уводит меня, взяв за талию, и говорит остальным: «Поехали отсюда. Все это не очень весело».
Мы отправляемся в деревню Дюве-сюр-Боннет. На мне платье с большими синими цветами и стоячим воротничком, волосы у меня потрясные. Однако, сама не знаю отчего, чувствую я себя премерзко и еле волочу ноги. Пинг-Понг сияет как медный грош, прогуливая меня среди туристов, обняв за талию и даже ниже, как бы показывая всем, кто тут хозяин. После того как мы раз четырнадцать обходим памятник павшим, выучив наизусть все написанные на нем имена, Микки предлагает Пинг-Понгу сыграть против двух отдыхающих партию в шары. И весь остаток жизни я провожу вместе с Жоржеттой, сидя за стаканом сельтерской с мятой. Она, конечно, пытается меня разговорить – намерена ли я выйти за Пинг-Понга и все такое. Но я еще до того, как у меня прорезался первый зуб, знала, что девчонкам нельзя ничего рассказывать, разве только в том случае, когда хочешь сэкономить на объявлении в газете. Она расспрашивает, как живут Монтечари, не стесняют ли меня парни, ведь у меня нет братьев, и с тем же притворным видом выведывает, может ли ее Микки увидеть меня раздетой, чтобы сравнить с ней. Лучший способ позлить ее – это заставить думать то, что ей хочется. Именно так я и делаю. Вечером мы все четверо играем с глухаркой в карты, и я выигрываю двадцать франков, а тетка шестьдесят. Пока Пинг-Понг и Микки отвозят Жоржетту в город, я спрашиваю сидящую на кухне за штопкой мамашу: «Пианино, которое стоит в сарае, всегда было у вашего мужа?» Она отвечает: «Он привез его из Италии. Если хочешь знать, тащил на себе». Я спрашиваю: «Почему?» Чтобы лучше разглядеть меня, она опускает очки на кончик носа: штопая, она всегда надевает очки. Через сто часов она тоже спрашивает: «Что значит – почему? Так он зарабатывал. Останавливался в деревнях, и люди платили ему». Спустя еще сто часов, не переставая пристально смотреть на меня, как на чудище, она опять спрашивает: «А с чего это пианино так интересует тебя? С первого дня ты все время крутишься возле него, задаешь вопросы Микки и мне». Я с невинным видом отрезаю: «Это я, что ли, спрашивала Микки?» И она сухо отвечает: «Ты его спрашивала, с каких пор оно у нас, не увозили ли его куда-нибудь, когда он был еще маленьким. Мой Микки не умеет лгать».
Я живо отступаю: «Ах вот вы о чем! Да, я спрашивала». Она смотрит на меня через очки еще сто часов и произносит более низким, более дружелюбным тоном: «К чему тебе все это?» Я отвечаю: «Мне кажется, я видела точно такое же пианино у нас в Арраме, когда мне было два или три года». На что она тотчас возражает: «Аррам далеко отсюда. Муж наверняка не забирался в такую даль. В последний раз пианино выносили со двора тогда, когда тебя еще на свете не было». Сердце у меня колотится, но я все же говорю: «Может быть, вы ошибаетесь? Когда это было?» Просто ужас, как она смотрит на меня. Мне даже кажется, что ей обо всем известно. Бывают мужчины, которые обо всем рассказывают своим женам. Но нет, она говорит: «Тебя еще на свете не было. Муж таскал его в город в заклад, но не пристроил». Хотелось бы порасспросить еще кой о чем, но понимаю, что делать этого не надо. Она наблюдательна и неглупа. Еще станет подозревать меня, и я говорю: «Значит, я ошиблась. Это ведь не преступление». Собрав на столе карты, я раскладываю пасьянс, а она возвращается к штопке, потом говорит: «Знаешь, ты выбрала себе не сына Ротшильда. Мне не раз приходилось закладывать вещи».
Но вот возвращаются Пинг-Понг и Микки, подобравшие по дороге Бу-Бу, который еле здоровается со мной. Микки предлагает сыграть партию в белот. Но Пинг-Понг отказывается: завтра всем рано вставать. На самом же деле ему хочется поскорее остаться наедине с Эной в комнате и показать ей все стороны света. После битвы мы лежим рядом, сбросив простыни. Очень жарко. Я спрашиваю: «А кто привез обратно пианино, когда твоему отцу не удалось сдать его в заклад?» – «Откуда тебе это известно?» – смеется он. «Мне рассказала твоя мать», – отвечаю я. И весь остаток жизни жду его ответа. «Не помню, – говорит он. – Надо ее спросить. Грузовик принадлежал другу отца. Я ведь был тогда маленький, ты знаешь». Ему было лет десять, он родился в ноябре. Беру книгу и притворяюсь, будто читаю. А он говорит: «Они выпили и смеялись на кухне, это все, что я помню».
Я смотрю на строчки книги о Мэрилин. Вижу только строчки. А Пинг-Понг продолжает: «Было очень снежно. А почему ты об этом спрашиваешь?» Я приподнимаю плечо, показывая, что мне плевать, и продолжаю смотреть в книгу. Однажды в Арраме мы с отцом играли на лестнице нашего дома. Я стояла на лестнице. Играли мы, кажется, бутылочной пробкой. Я тянулась за нею. Да, именно так. Это была игра с пробкой, которую закрепляют на конце веревки. Я старалась ее поймать. А папа дергал веревку, стоя на каменном приступке. Эту картину я вижу абсолютно точно. Пинг-Понг спрашивает: «Что с тобой?» Я отвечаю: «Не знаю. Мутит». Он вскакивает: «Что-нибудь нужно?» Я отвечаю: «Нет. Прошло». Его обеспокоенное лицо склоняется надо мной. Я же смотрю в книгу и вижу только строчки.
9
По средам Бу-Бу не ходит в коллеж и слоняется по двору. Однажды, после, воскресенья, проведенного на плотине, я, не глядя на него, вхожу в сарай. Он идет за мной следом и говорит: «Тебе надо лечиться. Ты ненормальная». Я смеюсь: «Вот как?» И он говорит: «В поле на прошлой неделе нашли задушенную кошку мадам Бюйг. А сегодня – кошку Меррио. Это ты их убиваешь». Я гляжу на него. Он не шутит. Стоит себе высокий, как дерево, и очень красивый. «Я наблюдал за тобой, – продолжает он, – еще до Пинг-Понга». Я опять смеюсь. Знаю, мол. Он стоит за мной около пианино своего гадючего отца и говорит: «Ничего ты не знаешь. Ты бессердечная. Или зарыла свое сердце так глубоко, что до него не доберешься». Резко обернувшись, я говорю ему: «Послушай, парень, ты это о чем? Откуда тебе знать? Начнем с того, что я не трогала кошек, хотя терпеть не могу животных». И сажусь на нижнюю ступеньку. Спустя несколько минут он говорит: «Почему тебя так интересует это пианино?» Я отвечаю: «Мне хотелось бы послушать, как оно играет, вот и все». Ничего не ответив, он запускает его, и музыка обрушивается на меня, как ливень. Я сдерживаюсь и подпеваю: «Ла-лала-ла-лала-ла-ла-ла». А затем падаю ничком, как упал тогда мой отец.
Когда я прихожу в себя, музыка еще звучит, и надо мной встревоженное лицо Бу-Бу. Оказывается, я упала через лестницу навзничь и ударилась щекой, а ноги задрались кверху. Он помогает мне подняться и усаживает. Мне душно. «У тебя, – говорит, – идет кровь, черт возьми». Кровь? Я хватаю его за руку и говорю, что все в порядке, что это легкое недомогание, со мной такое уже бывало. Проклятое пианино смолкает. Я прошу: «Не говори никому. Я сделаю все, что ты ни захочешь, только не говори». Он кивает, слюнявит палец, чтобы вытереть мне щеку. Там порядочная царапина.
Вернувшись вечером из пожарки и увидев меня за столом, Пинг-Понг сразу спрашивает: «Кто это тебя?» Небось думает про мать или братьев. Я отвечаю: «Твоя тетка скалкой». Представляете, какой начинается цирк! Пинг-Понг орет на старуху: «Почему ты это сделала?» Та спрашивает: «Чего? Чего?» А он орет и того пуще: «Почему ты это сделала?» Орет и его мать, обращаясь ко мне: «Да скажи ему, несчастная грязнуля, что это неправда!» Пинг-Понг приходит в бешенство. Все кричат: он – на мать за «грязнулю», Микки – потому, что не хочет, чтобы кричали на его мать, а сломанный динамик не перестает повторять: «Чего?» – и даже я ору, что хочу уйти. Молчит только Бу-Бу. На секунду я встречаю его взгляд, и он не опускает глаз. Однако не произносит ни слова. Хоть убей на месте.
Наконец я говорю Пинг-Понгу, который тяжело дышит и стоит с каской в руке: «Дай мне сказать. Я пошутила». Ему явно хочется двинуть мне по шее, а его матери – огреть миской, но оба не решаются, садятся к столу, и некоторое время мы слушаем какого-то зануду по телеку. Затем, не глядя на Пинг-Понга, я произношу: «Я пошутила. Ты себе можешь представить, как бы твоя тетка гонялась за мной со скалкой?» Это их всех убивает, кроме глухарки. Чтобы убедить его еще больше, я повторяю Пинг-Понгу: «Ей-Богу. И тебе не стыдно? Как же может эта старуха гоняться за мной со скалкой?» Микки задыхается от смеха. Но боится разозлить брата, если начнет сейчас шутить. Я даю понять, что все позади, начинаю кушать и затем в тишине говорю: «Мне стало нехорошо днем, я упала». – «Что значит – нехорошо?» – спрашивает Пинг-Понг. А мать, само подозрение, тут как тут: «Где это случилось?» Я отвечаю: «В сарае. Бу-Бу помог мне подняться. Если не верите, спросите сами». Все, кроме тетки, уставившейся в телек, оборачиваются к Бу-Бу. Тот опускает голову, ему неловко, и он продолжает жевать. Он тощ как жердь, но поесть горазд. Тогда Пинг-Понг спрашивает меня с беспокойством в голосе: «И часто это с тобой бывает?» Я отвечаю: «Раньше никогда».
Немного позже, когда Бу-Бу помогает тетке подняться в спальню, а Микки отправляется поиграть в голопузики с Жоржеттой, я остаюсь одна с Пинг-Понгом и его матерью, которая моет посуду. И он говорит мне: «Вот уже три недели, как ты сидишь дома, только портишь глаза, читая журналы, и смотришь дерьмовые фильмы. Понятно, отчего тебе стало нехорошо». Не оборачиваясь, мать вставляет: «А что ей делать? Она ничего не умеет». И добавляет: «Это не совсем ее вина, ее просто ничему не научили». Пинг-Понг возражает: «Послушай, она может ходить вместо тебя за покупками в город. Хоть прогуляется». И они препираются на эту тему еще час. Она говорит, что не хочет разориться, так как, чего доброго, я еще куплю крабов, а он – что это его деньги, что он взрослый, ему уже сделали все прививки, ну и прочее. В конце концов я встаю с видом жертвы, чтобы всем стало стыдно, и говорю: «Мне стало нехорошо по другой причине». Они молчат, только поглядывают друг на друга. Затем матерь всех скорбящих как-то странно вздыхает, возвращается к посуде, и я поднимаюсь к себе.
Утром, лежа в постели, я хватаю Пинг-Понга за рукав, когда он перед уходом чмокает меня в щеку. «Мне хочется сегодня съездить в город, – говорю я ему. – Надо подкраситься у парикмахера». Корни волос у меня посветлели. Он и сам это знает. «Только у меня нет денег». Это неправда. Моя мать перед уходом дала мне денег и еще добавила в то воскресенье, когда мы остались с ней одни. Тогда она сказала: «Бери, бери, мне ничего не нужно». Так что у меня есть сто сорок франков и мелочь, все это лежит в кармане моего красного блейзера в шкафу. Пинг-Понг отвечает: «Конечно. Мне и самому надо было бы догадаться». Он вынимает из кармана деньги и дает мне сотенную и пятьдесят, спрашивая, достаточно ли, и я отвечаю «да». «Говори, когда тебе нужно», – бормочет он. Затем приподымает простыню, глубоко вздыхает и уходит.
В полдень я иду к нам за велосипедом. Мать готовит мне яйцо всмятку, жареную морковку, которую я обожаю, и мы молча пьем кофе. На мне голубое платье в обтяжку, голова повязана такого же цвета косынкой. Перед уходом она говорит, что платье слишком короткое и что это уже немодно. Я отвечаю: «Для тех, у кого кривые ноги. У нас же с тобой они что надо, разве не так?» Она тихо смеется. Своим смехом эта женщина способна убить меня. Такое впечатление, будто ей стыдно или она не имеет права показывать зубы. Вскочив на велосипед, я уезжаю. От деревни начинается спуск до самого города, и приходится все время тормозить. Сначала я еду на лесопилку – оставить Микки велосипед и сказать, чтобы вечером он обождал меня. Его нет на месте, но Фарральдо обещает передать. Затем я направляюсь к старому доктору Конту.
В приемной много народу. Но я никого не знаю. Жду десять минут, разглядывая свои ноги. Открыв дверь, чтобы пригласить следующего, доктор сразу замечает меня и пропускает без очереди. В кабинете, ничего не спрашивая, он выписывает рецепт. Я говорю, что, кажется, беременна. «Почему „кажется“? – удивляется он. – Да или нет?» Я отвечаю, что несколько раз забывала принимать пилюли. «И давно это у тебя?» Я, как дура, отвечаю: «Три недели». Он поднимает глаза к небу и говорит: «У меня есть дела поважнее, чем слушать такие глупости. Приходи попозже». Затем отдает рецепт, велит передать привет маме, вручает мне тюбик с мазью для щеки и выставляет за дверь. Он никогда не берет с нас денег.
А я иду через площадь в парикмахерскую. Сажусь к Монике. Это хорошая девка, но дура непроходимая. От ее разговоров уши вянут, а от работы может кондрашка хватить. Если бы ее хозяйка, госпожа Риччи, не перехватила меня, отослав ту в кафе за чаем с лимоном, просто не знаю, на кого бы я стала похожа – возможно, на двуногую метелку. Затем иду в аптеку Филиппа. Увидев меня, он, как обычно, теряется. Чтобы позлить его, я протягиваю рецепт. Прежде он и так давал мне пилюли. Пинг-Понг сказал, что все думают, будто я спала с Филиппом. Это вранье. Хоть я была бы не прочь. Но это чудик какой-то. Просто непонятно, как он сделал жене детей. У прилавка ошиваются отдыхающие девицы, которые проводят весь свой оплаченный отпуск, выбирая зубную щетку. И ему не удается поговорить со мной. «Знаешь, я закрываю через полчаса», – бормочет он. Но я отвечаю, что спешу.
Иду в универсам и, не глядя, покупаю три мотка розовой шерсти и спицы для вязания. А чтобы позлить старую скрягу – еще банку крабов и подарок Бу-Бу. Сначала, правда, делаю четыре снимка в фотоавтомате, причем последний – закрыв глаза и протянув губы для поцелуя. Но сама себе не нравлюсь и, порвав карточку, покупаю ему красную спортивную майку с белой надписью «Индиана Юниверсити» на груди. Размера я не знаю, выбираю самый большой и ухожу. Ненавижу универсамы, у меня от них трещит башка.
Направляясь на лесопилку, издали замечаю желтый грузовик Микки. Он машет мне. Я лезу в кабину, где уже сидит с большим портфелем Бу-Бу. Они оба находят, что волосы у меня потрясные. По дороге я размышляю о том, что Пинг-Понг и его мать могут позвонить доктору Конту. Но если они и спросят его о чем-то, тот пошлет их подальше: врачи ведь, как и священники, обязаны помалкивать. На поворотах – а тут одни повороты – меня все время кидает на Бу-Бу. В конце концов он обнимает меня за плечи. Я чувствую его тепло. Солнце исчезло за горой. Микки всю дорогу смешит нас. А я думаю о том, что он может быть моим братом, и Бу-Бу тоже. Рядом с Бу-Бу сердце мое так и тает. Я ненавижу себя, и одновременно мне хорошо.
10
Жду еще неделю. Самое трудное – это скрывать свои делишки. Особенно от Пинг-Понга. Чтобы он оставил меня в покое, я говорю как раз обратное, то есть что у меня задержка и все тело болит. Он три вечера подряд вздыхает, и я остаюсь внизу с теткой и Микки играть в белот по пять франков. Когда я возвращаюсь к себе, добряк Пинг-Понг уже спит. Как и все парни, он считает, что чем меньше обращаешь внимание на бабские заботы, тем меньше они досаждают. Куда больше меня беспокоит старая сквалыга и даже тетка. Она ничего не слышит, но видит за двоих. Три дня подряд я хожу к себе домой под предлогом, что надо помочь тому кретину или на примерку нового платья, и все обходится.
Моей матери, конечно, все становится понятно. Но она молчит и дает мне чистое белье – терпеть не могу, чтобы кто-то, кроме нее, стирал мое белье и даже ленты для волос, – и готовит мне какао с молоком или любимую мою кашу, и все это напоминает мне мои детские годы. Затем она стоит и смотрит мне вслед. Даже когда она молчит, я знаю, о чем она думает: что былого не вернуть, и мне это тоже понятно. У ворот я оборачиваюсь. Мне охота назад. А то, что меня ожидает, внезапно кажется слишком тяжелым делом. Побыстрее ухожу. Я подсчитала: три десятых времени думаю о ней, три десятых о нем, когда он был моим папой, а остальное время о всякой ерунде, для того чтобы поскорее уснуть.
В субботу, возвращаясь от наших, я сталкиваюсь у бензоколонки с Жюльеттой. Она приглашает меня зайти поговорить. Я киваю и, как Красная Шапочка, с корзиной в руках следую за ней. Ни Пинг-Понга, ни ее мужа нет на месте. Мы поднимаемся в квартиру. Она предлагает мне кофе и еще что-то. Я отвечаю, что уже пила. Она садится на стул и говорит: «Я хочу быть уверенной, что ты действительно любишь Пинг-Понга». Я не отвечаю, и она спрашивает: «Ты намерена жить у них, не выходя замуж?» Жестом показываю, что не знаю.
Это довольно высокая светлая шатенка, на ней короткое платье, чтобы выглядеть моложе. И хотя она толстушка, но собой недурна. Думаю, она тоже орет в постели. Жюльетта говорит: «Я знаю Пинг-Понга со школы. У нас была очень чистая любовь». Киваю в знак того, что поняла, и неподвижно жду до наших похорон. Она продолжает: «Если ты выйдешь за него, я отдам тебе свое подвенечное платье. Я берегу его как зеницу ока. У твоей матери золотые руки, она его перешьет для тебя». Я по-прежнему молчу, и она продолжает: «Когда-то я была такая же худенькая, как и ты». Затем встает, целует меня в щеку и говорит: «Хочешь взглянуть?» Я говорю – нет и что это приносит несчастье. И тоже встаю. Я выше ее ростом. И говорю с материным акцентом: «Вы очень любезны. Вы не такая, как остальные в деревне». Мы спускаемся по деревянной лестнице. В гараже я говорю: «Ну, так до свидания». Она смотрит на меня с пунцовыми щеками и хочет еще что-то вставить, но передумывает, и я ухожу.
Остальное время я такая хорошая со всеми, какой только умею быть. Например, увидев, как мамаша Монтечари тащит к воротам помойный бак, который по вторникам утром, разбудив всех гудком, забирают мусорщики, я говорю: «Давайте я сама отнесу, это-то я сумею, это несложно. В вашем доме вас считают прислугой». Она не отвечает, может быть, мои слова ее даже не трогают, а может быть, наоборот, кто ее разберет?
Зато глухарка – прелесть. Однажды, оставшись с нею наедине, я крикнула: «Старая дрянь!» А она в ответ: «Чего?» Тогда я ору и того сильнее: «Старая дрянь!» Она улыбается, хлопает меня по руке и говорит: «Ну если тебе так нравится. Ты хорошая девочка». Я иду к буфету, беру плитку шоколада и несу ей. У нее глаза лезут на лоб: «А если заметит сестра?» Я прикладываю палец к губам, чтобы она поняла: мы, мол, заодно. И она, смеясь, начинает, как обезьянка, грызть шоколад. Господи, до чего прожорливы люди в этом возрасте! И как безобразны. Уж лучше умереть в двадцать, ну, скажем, в тридцать лет.
В воскресенье Микки отправляется куда-то на гонку, твердит, что непременно, черт дери, выиграет сегодня. На сей раз он не дисквалифицирован. Но возвращается вечером с известием, что проиграл, черт дери, из-за велосипеда. Что Пинг-Понг в велосипедах ни шиша не понимает, ничегошеньки. «Когда дали старт, – объясняет он, – я вырвался вперед, я был сильнее всех. Но твой дерьмовый велосипед весит десять тонн, и я всегда пересекаю линию финиша раньше его». Пинг-Понг бесится, но молчит. Он любит братьев. Микки и Бу-Бу не тронь. На Бу-Бу он еще может накричать за то, что тот встает слишком поздно, а ночь напролет читает фантастику. Еще поворчит на Микки, когда тот заливает насчет количества выкуренных сигарет, и за то, что четырежды в неделю ездит поиметь свою Жоржетту. «Разве после этого выиграешь гонку?» – втолковывает он ему. Но вообще-то их не тронь!
Бу-Бу не смотрит в мою сторону и мало говорит, явно избегая меня, когда Пинг-Понга нет рядом. Я зашла к нему в комнату и положила свой подарок ему на постель. В тот же вечер пакет оказался на нашей. Позже, столкнувшись с Бу-Бу на лестнице, я сказала ему: «Я думала отплатить, ты не продал меня, когда я упала в сарае». Прижавшись к стене и не глядя на меня, он отвечает: «Не кричи так, они услышат внизу». Я шепчу: «Тогда возьми, пожалуйста» – и сую ему майку под мышку. Он лишь приподнимает другое плечо, словно давая понять, что ему плевать, и идет к себе. Когда я вижу его таким, мне хочется заставить его стонать в моих объятиях, хочется целовать его, пока он не умрет от наслаждения.
Словом, всю неделю я паинька. В среду вечером Пинг-Понг возвращается с тренировки. Его ждут к ужину. Надев очки, я вяжу, как меня учила мать, и поглядываю в телек. Подавая суп, госпожа бывшая директорша говорит: «Приходили те туристы. Дали двести франков задатка и обосновались в конце поляны». Микки раздраженно замечает: «Ладно, ладно. Нельзя ли помолчать». Он смотрит фильм. На экране Дебора Керр переживает после поцелуя нервную депрессию. Но Пинг-Понг видит в этой вонючей кухне только одно. Не Дебору Керр, не кусающего ногти Бу-Бу, не Микки, о тетке и говорить нечего, а только меня, которая сидит как паинька и вяжет в никогда прежде не надеванных очках на носу.
Наклонившись, он целует меня в зажившую щеку и говорит: «Что ты делаешь?» Я надуваю здоровую щеку, выдыхаю воздух и отвечаю: «Сам видишь». А он снова: «Что ты вяжешь?» Я поднимаю плечо и считаю петли: «А ты как думаешь?»
В кухне воцаряется тишина, слышен только английский текст Деборы Керр. Пинг-Понг выключает. Глухарка кричит: «Я могла в этот раз хоть субтитры читать!» Взгляды всех направлены на меня. Мне плевать, я вяжу, как меня учила мать, ни о чем другом не думаю.
В конце концов Пинг-Понг пододвигает ко мне стул и садится напротив: «Постой». Я смотрю на него сквозь очки. Он нисколько не озабочен. И говорит: «Откуда ты знаешь?» Я отвечаю: «Была задержка. Я сходила к доктору Конту. Он считает, что еще слишком рано говорить. Но я чувствую». И опять смотрю через очки на свое розовое вязанье. Вязка получается ровная, как зерна в початке кукурузы. Стоит такая тишина, что слышен стук вилки, которой Бу-Бу водит по, столу. Наконец первой открывает рот мерзейшая из вдов и позволяет мне выиграть первый тайм. Своим скрипучим голосом она вставляет: «Ладно, оставь ее. Тут можешь ей верить. Попался ты, милок, это уж точно».
Оттолкнув стул, Пинг-Понг встает и говорит: «А ты помолчала бы. Никому меня не поймать. Вот так-то, ясно?» Знаю, он ждет, чтобы я согласилась с ним. Но мне неохота говорить. Микки замечает: «Может, сядем за стол?» А Бу-Бу ему: «Помолчал бы ты». Затем весь остаток жизни мы ждем, пока Пинг-Понг выскажется. В конце концов он изрекает: «Мне тоже надоело смотреть, как вся деревня шушукается за ее спиной. Раз моя вина, значит, мы это быстро уладим».
Садимся за стол и принимаемся за еду. Моя вязка лежит на коленях. Микки даже не просит, чтобы включили программу Монте-Карло. Тетка спрашивает: «В чем дело? Вы недовольны девочкой?» Сестра похлопывает ее по руке, чтобы успокоить, и никто не произносит ни слова. Я три десятых времени думаю о маме, три десятых о папе. Глотаю суп. Я куда упрямее, чем все вокруг. Конец эпизода. На том стою и подписываюсь: Элиана Монтечари.