Убийство городов — страница 16 из 41

– Вначале это предчувствие, томление. Туман, в котором что-то плавает, возникает и исчезает. Не роман, а сон о романе. Роман уже где-то присутствует, быть может, уже написан. Но не тобой, а на небесах. И ты своими колдовскими предчувствиями сводишь роман с небес. Это и есть непорочное зачатие. Первое дуновение романа.

Он видел, как она внимает, как расширились ее зрачки, как приоткрылись губы. Это вдохновляло его. Он знал, что его слова дороги ей. И он ей дорог. Его творчество, его неповторимый, в одиночестве добытый опыт.

– Из этих предчувствий, из мимолетных мечтаний вдруг возникает образ романа. Его зыбкий контур. Так из тумана внезапно появляется дерево, или дом, или колокольня. Все размыто, невнятно, готово исчезнуть. Но ты не отпускаешь образ. В этот образ уже уловлена жизнь, ее бесчисленные проявления. Они утрачивают случайность, складываются в метафору, в которую готово поместиться множество явлений, характеров, судеб. Эта метафора объемлет собой часть бурлящего бытия – театр военных действий, или всплеск реальной истории, или родовую коллизию, или все вместе. Ты устремляешься в эту метафору, превращаешь ее в сюжет, отыскиваешь в ней своих будущих героев, выхватываешь множество драгоценных подробностей. Это может быть липкая кабульская улица, и на ней лежит убитый брадобрей, рядом пластмассовая чашечка с пеной, поблескивает лезвие бритвы, а мимо, швыряя в брадобрея тяжелые брызги, идут бэтээры. Или горный ручей в окрестностях Сан Педро-дель Норте, синие цветы, цепочка солдат осторожно перебредает ручей, и я вижу, как колеблются от их движений цветы.

Кольчугин почувствовал эфирный запах цветов, сырость ручья, тяжесть бинокля и был благодарен этой молодой и прелестной женщине за воскрешенные переживания.

– Зачатье состоялось. Роман, как дух, вошел в тебя и поселился под сердцем. Ты переполнен будущим романом, все твое естество, вся твоя духовная и материальная суть обращены на крохотный, возникший в тебе эмбрион.

Кольчугин помнил эти возвращения домой, радость первых часов, сладостные объятья жены, лепет детей. И потом, чуть ли не сразу, – рабочий стол, печатная машинка, вправленный белый лист. И паника, боязнь ударить по клавише, словно за этим последует взрыв. Белый лист отторгал его, не пускал, источал невидимую радиацию, как тот ядовитый блок, к которому он пробирался в респираторе, преодолевая мертвящий страх.

Первые фразы, неловкие и неточные, которые отскакивали, как пули от брони, ударяли обратно в сердце. Вторжение в роман было подобно вторжению света в черную холодную гору, когда утренний луч медленно проникает в гранит, и гора, чувствуя проникновение света, начинает стонать и петь.

Первые недели работы, счастливые и мощные, когда душа, полная непочатых сил, строит роман, как свое подобие. Люди, голоса, обожание, поцелуи и ненависть. Он создавал своих героев, переселяясь в них, был женщиной, бегущим медведем, лазурной мечетью, взорванным танком. Переливался в роман, как Создатель переливался в мир в первые дни творенья.

Первые месяцы ежедневной работы, мощной, уверенной, с виртуозным мастерством, когда, послушные его воле, возникают герои, вплетаются в канву романа, как разноцветные ленты вплетаются в половик. И движется, растет красочная ткань. Домашняя жизнь, дети, жена, литературные встречи, ужины в шумных литературных компаниях – все кажется мнимым. А истинная жизнь, истинное пространство и время находятся там, в романе. И он проживает эту вымышленную жизнь, как подлинную.

Роман наполовину написан. И сил почти не осталось. Истощенный ум, истощенная плоть, надрывные часы, когда он принуждает себя садиться за стол. Он не любит свою работу, не любит роман. Роман враждебен ему. Так бурлак тащит по мелям груженую баржу, слыша скрип донных камней, не в силах затянуть свою хриплую песню, кровеня плечо бичевой. Стол с машинкой кажется местом пытки. И находятся сотни поводов, чтобы не сесть за стол, не тронуть клавиши, не услышать металлический стрекот.

Он просыпался утром и смотрел на рабочий стол так, словно ему предстояло вылить в ненавистный роман очередной стакан крови.

И последние дни, ужасные, как бред. Так схватываются в рукопашной. Так поднимают на деревянную рогатину свирепого зверя. Так бегут от разъяренной толпы. Каждый абзац, каждая фраза, каждая буква причиняют страдание. Роман ревет, словно поезд, несущийся сквозь туннель. И вот во тьме возникает круг света. Поезд выносится из туннеля и удаляется. Роман завершен. Роды состоялись. Бессильно откинувшись, чувствуя, как болит его опустевшее лоно, он смотрит вслед удаляющемуся роману. И ему хочется рыдать.

Он рассказал ей все это. В ее глазах блеснули слезы, и он не знал, было ли это сострадание или благодарность за исповедь.

Они молчали, на диктофоне краснел огонек, похожий на ягоду рябины.

– Я хотела еще вас спросить, – робко произнесла она. Кольчугин кивнул. – Ваши женские образы, в самых ранних повестях и рассказах, вплоть до недавних романов, – в них угадывается одна и та же женщина. Ее портрет вы пишете всю жизнь. Ее чертами вы наделяете молодых невест, печальных вдов, глубоких старух, вспоминающих о своей юности. Жена рыбака, получившая в подарок разноцветное платье. Возлюбленная офицера, погибшего в Доме Советов. Балерина, потерявшая рассудок после террористического взрыва. Ведь эта женщина, кочующая из произведения в произведение, – ваша жена?

Кольчугин смотрел на полки, где стояли его книги, недвижно и тесно. И в каждой, как забытый цветок, присутствовал образ жены. Ее лицо, молодое и дивное, или туманно печальное, или рыдающее, или глядящее в даль, за околицу, на дорогу, по которой кто-то удаляется в горючую степь. И это он уходит с котомкой в свое неясное странствие, и в осеннем дожде летит над дорогой сорока.

– Я подумала, что все ваши романы, о войнах, о крушении государств, о кромешных исторических схватках, это одна единая книга, посвященная вашей жене. Какая же, должно быть, прекрасная была эта женщина, если заслужила любовь такого человека, как вы. Ведь все ваше творчество – это поклонение жене.

Кольчугин видел, как дрожат ее губы, умоляюще смотрят глаза. Как приподнялись в страдании ее мягкие брови. Не мог понять природу страдания. Вдруг испытал к ней нежность, мучительное обожание, благодарность за ее сочувствие, доверие к ней. Ему захотелось рассказать ей о своем скором отъезде, увидеть, как потемнеют ее глаза, услышать ее дрожащий голос. Станет ли думать о нем? Молиться о нем? Ждать его возвращения? А он в своем одиноком походе вспомнит ли ее лицо, на котором лежит золотистый свет близкой осени? И ее молитва о нем сбережет ли его? Отведет шальную пулю и кромешный взрыв?

– Мне очень дорог ваш приезд. Рад, что мои откровения помогут вам завершить книгу. Через несколько дней я уезжаю в Донбасс. Быть может, вернувшись, я опишу эту войну, и вы добавите в вашу книгу несколько страниц.

– Боже мой, зачем вам ехать? Это безумие! Вы столько раз все это видели. Я не пущу вас! – Это вырвалось у нее, и она спохватилась. Прижала пальцы к губам. – Простите, я не имею права. Это не мой дом. Здесь присутствует ваша жена. Простите, мне надо уехать!

Он не удерживал ее. Она быстро собралась. Из окна он видел, как она спустилась в сад, села в машину. Ее серебристый «Пежо» покинул стоянку под кленами и исчез в воротах. Диктофон с ягодкой красной рябины остался лежать на столе.

Он чувствовал, что совершил грех, и винился перед женой. Все это время, что он говорил с Вероникой, жена была рядом, горько внимала его исповеди.

Он ждал сообщений от подполковника Новицкого. Надо было приготовить вещи, дорожную обувь, куртку, запас лекарств. Походный баул хранился где-то в шкафу. И надо спросить жену, куда она его запихнула. «Господи, что я!»

Сидел в кресле, слыша, как громко ухает сердце.

Болезнь снедала ее. Она больше не вставала. Ее мучили приступы кашля, и ему было страшно слышать, как она рвет себе грудь, а потом без сил, с закрытыми глазами, лежит в своей комнате, прижимая к груди большую голубоватую ладонь. Дети не оставляли ее. Сын купил кислородный аппарат, надевал ей маску, и она сипло, жадно дышала. Монашка Клавдия Сидоровна не отходила от нее. Читала акафисты и каноны, даже тогда, когда жена дремала. Несколько раз в дом приходил отец Владимир, соборовал ее, и Кольчугин смотрел, как в головах жены горит тонкая свечка.

Он видел, что жена угасает, близится развязка. Неумолимая сила, поселившаяся в их доме, уводит ее. И он должен кинуться к ней, обнять, удержать, вырвать из тьмы, которая ее обступает. Но он страшился этой тьмы, знал, что тьма неодолима, что нежности, слез, молитв не хватит, чтобы удержать жену. Он словно оцепенел. На него навалился камень, который придавил его чувства, запечатал слезы и молитвы.

В Москве открывалась книжная ярмарка. На ней было представлено собрание его сочинений, пятнадцать строгих томов в темно-малиновых переплетах с золотым тиснением. Презентация сопровождалась действом с участием известного художника-авангардиста. Его магические приемы, мистерия воды и огня, кликушеские вопли колдуньи должны были рассказать зрителям, как рождается художественное произведение.

Кольчугин не мог не пойти. Это был его триумф. Его ждали издатели и поклонники. К тому же жене с утра стало лучше, ее отпустило удушье. И он поехал на ярмарку. Поцеловал жену, увидев на ее губах слабую улыбку.

Презентация прошла успешно. Маэстро, полуголый, с лисьим хвостом, с пылающей между ног газовой горелкой, скакал, шаманил, издавал рык. Гнал перед собой обнаженную рыжую дьяволицу, которая брызгала водой, била в бубен. И все это, к восхищению публики, символизировало рождение священных текстов. Он пил шампанское, подписывал книги, фотографировался, давал интервью.

Когда вечером вернулся домой, там стоял чадный кошмар. Жена страшно кашляла. Дети поднимали ее из постели, усаживали, надевали маску. В белой ночной рубахе, она сотрясалась, задыхалась. Он подсел к ней, обнял трясущиеся плечи, и она булькающим голосом, последними, с трудом дававшимися ей словами, сказала: «Мы все должны пройти этот путь». Он задохнулся от боли, любви. Она, умирая, утешала его, просила не убиваться. И он, чтобы не видели его слез, ушел в кабинет.