Теперь мне оставалось лишь дожидаться звонка Эбби. Можно было снова позвонить матери, но общаться с ней я была не в силах. Полиция, скорее всего, вернется, так они сказали. А Халланд… Я пошла в коридор проверить, там ли все еще его папка. Там, а пиджак висит на крючке. Почему он вышел без пиджака, без папки? Его большой бинокль лежал в гостиной на подоконнике, так что выманила его не птица. И не звонок в дверь, иначе бы я услышала. Я пошарила во всех карманах, хотя полиция проделала то же самое у меня на глазах. Пусто. Взяла папку, понесла ее наверх. Это были владения Халланда, я сюда заходила редко. Тут был его кабинет, рядом, как мы ее называли — каморка, где ночевали наши гости. А в торце — чердак с бельевыми веревками и старой рухлядью.
Само собой, я здесь бывала и раньше, и все же, толкнув дверь, почувствовала беспокойство. Хотя всего лишь хотела положить папку на место. Поеживаясь, выглянула из чердачного окошка. Какой у него на письменном столе порядок. Скрепленные зажимом квитанции, две шариковые ручки, календарь — и все.
Над столом висела фотография. Я на нее так часто смотрела, что перестала и замечать. Я сняла ее со стены и отерла рукавом пыль. Черно-белая, мы идем с ним вдвоем на премьеру фильма. Нас заснял газетный фотограф, мы не позировали, мы проходили мимо, и он поймал нас в кадр. Я прекрасно понимала, почему Халланд повесил у себя этот снимок, это был наш первый год вместе, мы были нерешительно — счастливы, это видно, а может, мне это стало видно сейчас. За время своей болезни Халланд совсем поседел, но здесь седина у него только еще пробивалась — длинная грива черная. Ястребиный нос, я обвела его указательным пальцем, крупный рот. Он смотрел на меня, он собирался мне что-то сказать. Его рот. Что именно мы тогда говорили друг другу? И вообще… Я не помнила наших разговоров, ни долгих, ни кратких, желали ли мы друг другу, проснувшись, доброго утра? Да. Мы говорили «доброе утро».
5
Почему ты называл меня «Небесным оленем»? Что за бессмыслица! У тебя это звучало красиво, но это же ребячество.
Той ночью в гостинице, когда я встала с постели и, закурив сигарету, стояла у окна, глядя через площадь на жилую квартиру, где горел свет и где какие-то люди занимались повседневными делами и еще не спали, я приняла решение, которое не смогла выполнить. Но принятие решения уже само по себе дает такое хорошее чувство, что этим можно жить, и порою долго, даже не приводя его в исполнение. Я отвернулась от окна, наброшенная для тепла куртка упала на пол. Не поднимая ее, я обошла на ощупь кровать и добралась до кресла, где лежала моя одежда. С улицы светил фонарь, освещая храпящее, тяжелое, голое тело, простертое наискось на кровати. Я оделась, подхватила куртку, сумку на ремне и крадучись вышла.
В ту ночь, десять лет назад, я его оставила — и в ту же самую ночь успела вернуться назад, и он меня не хватился. Я застала его в той же позе, он был мертвецки пьян.
На следующий день мы отправились к морю. Мы несколько часов бродили по берегу, лежали, подремывая, на песке, ели на открытом воздухе устриц, креветок и крабов, до отвала, запивая их прохладным вином, сумерничали на террасе, под плеск волн, изредка перекидываясь словами, пока наша тихая беседа совсем не замерла. Усевшись на заднее сиденье громыхающего автобуса, который повез нас назад в гостиницу, мы продолжали молчать, мы были не в состоянии разговаривать, под конец я положила голову ему на колени и беззвучно заплакала. Он погладил меня по волосам и сказал с непривычной для него нежностью: «Я знаю, отчего ты плачешь».
Это было так на него не похоже, эти ласковые слова, в числе прочего, побудили меня с ним не расставаться. Но уже тогда, полулежа на автобусном сиденье, я подумала, как всегда думала потом, вспоминая эту поездку: «Нет, Халланд, ты этого не знаешь». Ведь он не знал, что ночью я предприняла попытку вернуться домой, не знал, что я плакала оттого, что это не удалось, и знать не знал о том, что я плакала от тоски по моему ребенку. И все же нежность в его голосе подействовала на меня так благотворно, что я лелеяла это как чудесное воспоминание. Не будь между нами этих слов, я бы не могла утверждать, что встретила свою большую любовь. Между прочим, я не знала, что он имел в виду, говоря о причине моих слез. Я ни разу не спросила его прямо, я почти никогда ни о чем его прямо не спрашивала. И никогда уже больше между нами не возникало такой доверительности, как в тот вечер — в молчанье, в сумерках за ужином, в резком автобусном освещении, мой плач, его рука и нежность в его голосе.
6
Он погиб от взрыва телевизора — отличился даже напоследок.
Я думала, там написано «чакра». А было — «чарка». Всякий раз, принимаясь читать, я останавливалась в недоумении от своих неверных прочтений, а еще размышляла о непостижимости самого процесса: что именно делают мои глаза? чем занят мой мозг? С чтением у меня выходило то же, что и с велосипедом, который непременно начинал подо мной вихлять, стоило мне подумать о том, как мне, собственно, удается сохранить равновесие. А ведь я так любила читать. Чтение было моим всегдашним прибежищем: пусть это всего-навсего бутылочная этикетка — я должна была обязательно ее прочесть, перебить мысль, не сидеть неожиданно праздно в поезде, или за едой, или в перерыве между какими-нибудь делами. Перед сном я читала до последней секунды. Если, выключив лампу, я больше двух минут лежала не засыпая, я тут же ее включала. Не думать, не думать. Это была совершенно новая мысль, она пришла мне этим утром в сером свете у фьорда. На другой день после убийства Халланда. Я проспала на диване от силы час. Я попробовала смотреть фильм, попробовала найти какую-то книгу, кончилось тем, что я проглядела все до единого корешки в моем книжном собрании и так и не подыскала ничего подходящего, на это ушло час с лишним. Все эти книги, которые я купила заглавия ради и которые никогда не будут прочитаны за недостатком времени. The Far Islands and Other Cold Places. Travel Essays of a Victorian Lady.[10] Вот это надо будет прочесть. Я ждала звонка Эбби, но не будет же она звонить ночью. В итоге я выбрала одну книгу, да и то подходящей она была лишь по размеру, потому что умещалась в заднем кармане. Надела длинный свитер, накрыла голову шалью, сунула под мышку газету и вышла из дому. Пять утра, трава в саду мокрая. В беседке собачий холод и сыро, поэтому я спустилась по склону на берег. Солнце сегодня всходить и не думало, меня прохватывало до самых костей. На берегу я почувствовала у себя за спиной чье-то присутствие, до того остро, что даже не осмелилась обернуться. Кто это на меня смотрит? Мне вдруг стало трудно передвигать ноги, походка сделалась неуклюжей.
Постелив на купальный мостик газету, я уселась и взяла в руки книгу. Уже открывая ее, ощутила в себе настоятельную потребность читать, и нашла это трагикомическим, и отметила, что у меня дернулся уголок рта. Но — принялась за чтение. И прочла «чакра» вместо «чарка». Я поглядела на серую воду, которая начинала синеть, и поежилась. Тут я сообразила, что я на виду. Я и прежде усаживалась рано поутру с книгой на мостике, и чувствовала, что выгляжу вызывающе, но через минуту-другую забывала об этом, мне было все равно. Я же писательница, а Халланд всегда говорил, что писатели донельзя привилегированны. Чем нелепее они ведут себя, подчеркивая свою инаковость, тем больше радуется их окружение. Отчасти потому, что предубеждения против писателей подтвердились, отчасти потому, что появился повод для недовольства. Ибо когда человек ставит себя вне, поучал меня Халланд, это вызывает недовольство; сам он так не считал, но он знал, что на этот счет думают другие. Если ты показываешь на себя пальцем, ты напрашиваешься, чтобы все показывали на тебя пальцами. Однако вряд ли он мог вообразить себе ситуацию, подобную этой. Ну сколько их может увидеть ее сидящей на мостике в полшестого утра? Раз-два — и обчелся. Да, но если ее мужа накануне убили! И что?.. Не знаю, просто у меня было такое чувство, что это неправильно. Я была уверена: это может быть истолковано не в мою пользу. А все из-за книги. Скорбящая женщина вполне может сидеть рано поутру на купальном мостике — как само воплощение скорби. Но не с книгой же!
Я убрала ее в карман. Мостик поскрипывал, я сидела боком к берегу, уткнувшись подбородком в колени. Уголком глаза я уловила: ко мне кто-то приближается.
Одно время меня завораживала мысль — теперь она казалась смехотворной и жутковатой: что удушение — это ласка, выстрел же — холодность. Я хотела написать об этом новеллу, но так и не написала: как дошло до дела, я перестала понимать свое восхищение интимным убийством (аффект/удушение) в сравнении с преднамеренным, на расстоянии (холодность/выстрел). Убийство есть убийство. Вот о чем я думала, пока этот кто-то ко мне приближался: я представила себе, как две руки смыкаются у меня на шее и сдавливают ее, и на меня накатила тошнота, и тут мне почудилось, будто сверху кто-то целится в меня из ружья.
Я вскинула глаза, лишь когда он остановился рядом. Я его не знала.
— Доброе утро, — сказал он и прошел на край мостика, откуда вела лесенка в воду.
Я кивнула и что-то мыкнула. Он стал набивать трубку, разжег ее. Сладковатый дым пополз в мою сторону, окутал меня, а я все сидела. Похоже, солнце все-таки выйдет. Знай я этого человека или знай о нем хоть что-нибудь, например что у него вчера умерла жена, что бы я о нем подумала, видя, как он сидит тут ранним утром и курит трубку? Имело бы это какое-либо значение?
Он испустил глубокий вздох. Я поспешно поднялась.
— Как здесь красиво! — произнес он.