— По-твоему, это Помпей подстроил? — поднял бровь Эко. — Думаешь, он метит в диктаторы?
— Скорее уж ищет шанса публично отклонить такое предложение. Многие в сенате всерьёз подозревают, что Помпей не прочь стать диктатором — особенно сторонники Цезаря. И самый лучший способ развеять их подозрения — это чтобы ему предложили, а он отказался.
— Вообще-то он не отказывался. Как и Гипсей и Сципион, он просто не стал выходить из дому.
Пока мы разговаривали, тень успела переместиться в мою сторону. Почувствовав, что стало холоднее, я передвинул стул, чтобы оставаться на солнце.
— А что слышно насчёт Милона?
— Идёт слух, что он тайно вернулся в Рим и забаррикадировался в своём доме. Мол, потому на крыше и стоят лучники — часть его охраны. Но с таким же успехом он мог поручить им охранять дом в своё отсутствие — особенно если замышлял убить Клодия. Понимал, что сторонники Клодия захотят сжечь дом, вот и позаботился об его охране. А некоторые считают, что он удалился в добровольное изгнание — в Массилию или куда-нибудь ещё.
— Вполне возможно, — заметил я. — Консульства ему теперь не видать, как своих ушей, даже если удастся провести выборы — да и когда их ещё удастся провести. А без консульства Милон конченный человек. Чтобы привлечь избирателей на свою сторону, он истратил уйму денег на устройство гладиаторских боёв и прочих зрелищ; а ведь он далеко не так богат, как Помпей, Цезарь или тот же Клодий. Он поставил на консульство всё, а теперь у него не осталось никаких шансов. Так что изгнание для него и вправду единственный достойный выход.
— Но зачем же ему было убивать Клодия, если это значило загубить собственное будущее?
Голос исходил от статуи Минервы. Я поднял голову. Богиня-девственница возвышалась перед нами с копьём, чьё остриё смотрело в небо, в одной руке и щитом в другой. На плече её сидела сова, а у ног свернулась змея. Тень от шлема падала на глаза. В свете полуденного зимнего солнца краски выглядели на удивление естественно, и лицо казалось живым. На мгновение мне показалось, что сама богиня вступила в нашу беседу.
В следующий миг наваждение развеялось — из тени портика шагнула Диана. Она прислонилась к пьедесталу и положила ладонь на змею.
— Хороший вопрос, Диана, — кивнул я. — Зачем Милону было убивать Клодия, если это навлекло на него такую ярость и свело на нет все шансы на избрание?
— Мало ли, — пожал плечами Эко. — Может, не ожидал, что дело примет такой оборот. Или всё вышло случайно. Или же это Клодий напал, а Милон лишь защищался.
— Можно, я посижу тут с вами? — не дожидаясь ответа, Диана придвинула себе складной стул и уселась. — Брр! — она поёжилась и плотнее запахнула плащ. — А холодно.
— Здесь солнце, сейчас согреешься.
— И это ещё не всё, — продолжал Эко. — Поговаривают, что Милон задумал государственный переворот, и убийство Клодия — это только начало. Мол, у него по всему Риму склады оружия — у тех лучников на крыше стрел, должно быть, и вправду хватило бы на целую армию, если они сумели отразить натиск такой толпы; и теперь Милон рыщет по всей округе, собирая войско, чтобы вести его на Рим.
— Новый Катилина? — удивился я.
— Вроде того. Только на этот раз Цицерон будет сторонником, а не врагом.
— Цицерон последний, кто станет поддерживать любую затею, которая хоть отдалённо напоминает переворот — даже если это затея его доброго друга Милона. Хотя в такое время ручаться нельзя ни за что.
— И ещё одно. Вчера, пока толпа хозяйничала на Форуме, сенаторы-патриции собрались где-то здесь на Палатине и назначили интеррекса.
— Я правильно понял? Интеррекса, который назначается, если республика почему-либо осталась без консулов? Скажем, если оба консула умерли или убиты до конца года…
— Или если год начался, а выборы не состоялись. Да, всё верно.
Перехватив непонимающий взгляд Дианы, я объяснил.
— Интеррекс — это, по сути, временная магистратура. Он назначается сенаторами-патрициями и должен управлять республикой и обеспечить проведение выборов. Через пять дней его сменяют, назначают нового и так далее — пока не будет избран постоянный магистрат. Интеррекса сменяют каждые пять дней для того, чтобы он не успевал слишком уж свыкнуться с должностью. Вообще-то, сенату следовало сделать это ещё в начале января, когда истёк срок пребывания в должности прежних консулов; но тут уж постарались сторонники Гипсея и Сципиона. Они были уверены, что на выборах всех обойдёт Милон, вот и препятствовали назначению интеррекса как могли. Нет интеррекса — нет выборов. Что ж, теперь выборы состоятся, и прекратятся эти дурацкие разговоры о назначении диктатора.
— Во всяком случае, не в ближайшие пять дней. Ты забыл, папа: первый интеррекс не может провести выборы. Только начиная со второго.
— Это точно?
— Точно. Считается, что первые пять дней уходят на то, чтобы все успели поостыть.
Диана кивнула.
— Да уж, раньше курия точно не остынет.
Эко был прав: первый интеррекс не имел права проводить выборы. Но сторонники Гипсея и Сципиона не желали ждать. Решив, что опасаться Милона больше нечего, они двинулись к дому интеррекса Марка Лепида и заявились туда ещё прежде, чем его жена Гостилия, женщина строгих правил и несгибаемого характера, закончила расставлять в передней ткацкие станки, как того требовал от супруги интеррекса старинный обычай. Происхождение и смысл этого обычая не вполне ясны: возможно, станки символизируют, что интеррекс сплетает воедино нити будущего республики. Как бы там ни было, перед домом Лепида собралась толпа, и когда новоиспечённый интеррекс вышел к ней, потребовала, чтобы выборы состоялись немедленно. Лепид, ссылаясь на закон, объяснил, что это невозможно. Собравшиеся продолжали настаивать. Тогда Лепид, патриций старой закалки, разъяснил им, куда они должны засунуть себе свои требования — внятно, чётко и так дословно, что у самых отпетых запылали уши. После чего ушёл в дом и захлопнул дверь.
Толпа не стала бросать камни и выламывать двери; но окружила дом, никого не впуская и не выпуская. Чтобы не замёрзнуть, собравшиеся развели костры; чтобы не скучать — пустили по кругу мехи с вином и принялись распевать предвыборные куплеты — в большинстве своём непристойные песенки про жену Милона Фаусту, известную тем, что она изменяла своему мужу направо и налево. По мере того, как мехи пустели, витиеватые куплеты становились слишком сложными для исполнения и в конце концов сменились скандированием: «Вы-бо-ры! Вы-бо-ры! Вы-бо-ры!»
Формальный глава республики стал узником в собственном доме.
Во время смуты каждый становится узником в собственном доме. Когда произвол и кровопролитие творятся на улицах даже средь бела дня, что делать разумному человеку: спрятаться в своей скорлупе или же шагнуть навстречу опасности и искать пути прекратить беспорядки?
На моей памяти Рим знавал времена и похуже — вспомнить хоть гражданскую войну, обернувшуюся диктатурой Суллы; но в те годы я был молод и следовал инстинкту юности, когда жажда приключений заглушает опасения за свою жизнь. Сам теперь поражаюсь, сколь мало сознавал я тогда грозившую мне опасность — и вовсе не от того, что был как-то особенно храбр или глуп. Просто молод.
Вместе с молодостью ушла и беспечность. Насмотревшись за все эти годы на смерти, страдания и сломанные судьбы, испытав кое-что и на собственной шкуре, я больше не желал лезть на рожон. С каждым годом жизнь — и не только собственная — делалась всё более ценной, а её нити казались всё менее прочными. Я больше не желал рисковать — ни собой, ни другими.
Но в эту зиму риска было не избежать. Сидеть дома и ни во что не вмешиваться казалось недопустимым. Волнения на улицах вызвали волнение в сердце почти каждого в Риме, и я не стал исключением. Республика была тяжело больна. Возможно, она умирала, и судороги её были агонией. Смотреть на эти судороги было невыносимо; не смотреть — невозможно.
Однажды я уже пытался покончить с политикой. Устав от помпезности и лживых обещаний лидеров, от глупости и легковерия их сторонников, насмотревшись на высокомерную мстительность победителей и мелочное кляузничество побеждённых, и решил покинуть Рим и переселился на ферму в Этрурии, убеждённый, что навсегда распрощался с Городом.
Из этого ничего не вышло. Я оказался вовлечён в политику более чем когда-либо. Я был подобен кормчему, который, прокладывая сложный, извилистый курс, дабы избежать водоворота, вдруг обнаруживает, что угодил в другой, ещё более сильный. История с Катилиной и его загадкой заставила меня склониться перед неумолимостью мойр.
Моя судьба — Рим. А судьба Рима вновь была в руках политиков.
Поэтому когда в тот же день, после ухода Эко, ко мне пришёл посетитель, я позволил ему уговорить себя.
Посетитель был мой давний знакомый. Настолько давний, что Белбо не знал его. Я велел Белбо впускать в дом лишь тех, кого он знал в лицо; поэтому, выглянув в глазок и увидев незнакомца, он позвал меня из кабинета.
Я, в свою очередь, выглянул в глазок и увидел человека среднего роста и чуть постарше средних лет. У него было открытое, красивое лицо, губы красивой формы, греческий нос и тёмные вьющие волосы, слегка тронутые сединой у висков. Гордая осанка, которую, пожалуй, можно было даже назвать надменной, выдавала учёного человека, философа. Молодой, по-мальчишески наивный раб, впервые появившийся на пороге моего дома тридцать лет назад, превратился в солидного человека, исполненного чувства собственного достоинства.
Давно же мы не встречались лицом к лицу. Вернее, видел-то я его как раз довольно часто, но всегда лишь издалека — как вчера, когда они с Цицероном наблюдали с крыши, что творится на Форуме. Он был последним, чьего появления я мог ожидать в своём доме.
Закрыв глазок, я жестом велел Белбо снять засов.
— Тирон!
— Гордиан! — он склонил голову и улыбнулся. За его спиной стояли телохранители. Я насчитал десятерых. Многовато — ведь дом Цицерона буквально в двух шагах. С другой стороны, в эти дни любой вышедший из дома Цицерона рисковал быть разорванным в клочья.