— Ну, даже не знаю. Как по-твоему, Эко?
— По-моему, я хочу вернуться в Рим как можно скорее, а Цезарь намерен мариновать Цицерона как можно дольше.
— Ладно, Метон, если ты думаешь, что Антоний не будет против…
— Пошли, спросим у него.
Видимо, тут все вопросы решались так запросто. Мне, прожившему много лет в Риме, где к цели шли путём многоходовых хитроумных комбинаций, такие нравы были в новинку.
На следующее утро мы ещё затемно выехали в Рим.
Путешествие продлилось четыре дня и обошлось без особых приключений. Антоний действительно оказался человеком прямодушным. Он пил больше, чем следовало, и под влиянием вина не скрывал ни мыслей своих, ни чувств. Я легко мог представить себе, как он убивает в припадке ярости или на поле боя — в конце концов, он ведь солдат; но на роль заговорщика Антоний совершенно не подходил. Он равно искренне говорил и о тех, кого терпеть не мог, и о тех, кто был ему дорог. К первым относился, главным образом, Цицерон; ко вторым — Курион, Фульвия, Цезарь, а также его жена и родственница Антония — насколько я мог судить, именно в таком порядке. Его безыскусность подкупала уже сама по себе, точно так же, как простота черт лица придавала ему своеобразную красоту. Словом, Антоний и вправду совершенно не умел скрытничать. С ним было легко. Я начал понимать, почему мой сын доверяет ему и так горячо за него заступается.
В последний день пути речь зашла о его службе в Египте. Четыре года минуло с тех пор, как Антоний помог римскому квестору в Сирии вернуть на престол египетского царя Птолемея по прозвищу Флейта, свергнутого своей дочерью Береникой.
— Ты бывал когда-нибудь в Александрии? — спросил Антоний. — Мне там понравилось. И александрийцам я пришёлся по душе.
— Да, бывал. Там я познакомился со своей женой. — Я вдруг вспомнил, о чём говорили Антоний с Метоном в Равенне. — Антоний, а что вы тогда говорили про эту дочь Птолемея?
— Это когда? Напомни-ка мне.
— На вилле, когда мы первый раз пришли к тебе. Ты тогда сказал Метону: «Клянусь, я её и пальцем не тронул!» Я ещё подумал, что это наверняка какая-то ваша шутка. По крайней мере, вы оба смеялись.
— А, это про другую дочь, младшую.
— И что? — спросил Эко, многозначительно поднимая бровь.
— Да ничего! Ей и было-то всего четырнадцать — слишком молода на мой вкус. — Что верно, то верно: Фульвия была старше Антония. — А нашим почему-то втемяшилось, что я от неё без ума. До сих пор не уймутся со своими шуточками. Ерунда, короче. Хотя должен признать, в ней что-то есть.
— Очень красива? — Я вспомнил Диану, от которой меня отделяло лишь несколько часов пути.
— Не сказал бы. И не в красоте дело. Мало ли на этом свете красивых женщин; да и мальчиков тоже. Нет, дело не в красоте. Это что-то другое, более замечательное — и более редкое. Что-то в характере. Даже не знаю, как это назвать. Она даже чем-то напомнила мне Цезаря.
— Четырнадцатилетняя девчонка? Цезаря? — рассмеялся Эко.
— Звучит по-дурацки, знаю. Будь она хоть чуточку постарше…
— Но ведь прошло четыре года, — заметил я. — Теперь ей должно быть восемнадцать.
На лице Антония появилось странное выражение. Как там говорили его товарищи? Без ума от неё.
— Что ж, может, когда-нибудь я и загляну в Египет, чтобы поглядеть, что с ней стало.
— И как же зовут эту необычную девицу?
— Клеопатра.
Глава 27
На исходе четвёртого дня, когда дневной свет уже сделался по-вечернему мягким, мы оставили за спиной Тибр, и Рим открылся нашим глазам.
По правую руку от нас простиралось Марсово поле. По левую старые городские стены окружали застроенные холмы города. Впереди Фламиниева дорога убегала туда, где возвышался увенчанный храмами Капитолийский холм. Много раз доводилось мне возвращаться из поездок, но ещё никогда вид города не радовал так моё сердце.
У Родниковых ворот мы спешились и распростились с Марком Антонием. Ворота, вопреки обыкновению, охраняли вооружённые солдаты, но это не резануло мне глаз: в лагере Цезаря и в свите Антония я успел к ним привыкнуть.
Но чуть позднее, идя через Форум мимо обугленных развалин Гостилиевой курии, я отметил, что вокруг много солдат и все с оружием, точно за время нашего отсутствия город был захвачен неприятелем. На протяжении своей истории Рим знавал гражданские войны и не раз видел вооружённых солдат на своих площадях и улицах; но никогда прежде армии не поручалось поддерживать порядок с согласия сената. Горожане, насколько я мог судить, вели себя как обычно; но меня не покидало ощущение, что вокруг всё сделалось чужим. Перед рострой собралась толпа — похоже, там происходило контио. Мы с Эко далеко обошли её, обогнули храм Кастора и Поллукса и достигли Спуска. Здесь солдат было особенно много. Сердце моё заколотилось чаще, но не от усталости, а от нетерпения. Подняться по Спуску, перейти улицу — и вот я у дверей своего дома.
На мой стук дверь отворилась, и в неё просунулась незнакомая свирепая физиономия. На миг я почувствовал себя как во сне. Этот дом не был моим домом. И город этот не был Римом — по крайней мере, тем Римом, который я знал. Должно быть, так чувствуют себя лемуры умерших, когда идут по земле, превратившись в тени и обнаруживая, что всё вокруг теперь чужое.
Но это, конечно же, был мой дом. А лицо открывшего было незнакомым, потому что открыл мне присланный Помпеем охранник.
— Чего надо? — прорычал он. Вид у него был такой, точно при малейшей попытке проскользнуть в дом он разорвёт нас в клочья. Мне же на миг захотелось заключить его в объятия. Значит, наши родные живы и здоровы.
— Остолоп! — рявкнул в ответ Эко. — Это Гордиан, хозяин; а я его сын. Беги скажи…
Его речь был прервана радостным воплем. Охранник шагнул в сторону с широкой улыбкой, преобразившей его лицо. В следующий миг я уже обнимал Диану, а за её спиной стояли Бетесда и Менения, и дети. Их счастливые, смеющиеся лица я видел, как сквозь пелену: в глазах у меня стояли слёзы.
А потом я увидел ещё одно знакомое лицо, выражавшее не столько радость, сколько облегчение, смешанное с неловкостью.
Давус. Он держался позади всех, так что сперва я видел его лишь мельком, между объятиями и поцелуями.
— Я так и думал, что Давус жив, — говорил я позднее, полулежа на своей любимой кушетке и обнимая Бетесду. Эко лежал на кушетке напротив меня рядом с Мененией, а слева от них примостились Тит и Титания. Мы поужинали в доме, а потом вынесли стулья и кушетки в сад, чтобы насладиться остатком дня. Погода для мартовских ид стояла тёплая, больше напоминая апрельскую — ничего удивительного, если учесть, что год был високосный, и между февралём и мартом прошёл дополнительный месяц. В саду уже вовсю порхали бабочки. Деревья оделись весенней листвой. И лишь разбитая статуя Минервы, лежащая на земле, омрачала картину.
— Я думал, что его убили. — Эко всё ещё глядел на Давуса, словно не знал, верить ли своим глазам. Давус покраснел и потупился под его взглядом.
— Я сначала тоже так думал. Когда я видел его тогда лежащим на земле на Аппиевой дороге, я думал, что он мёртв. Те, кто напал на нас, тоже, наверно, так решили, и бросили его там. И только пару дней назад я понял, что Давус должен быть жив.
— Я ударился головой, когда падал, — не поднимая глаз, тихо сказал Давус. — Они, должно быть, оттащили меня от дороги, потому что очнулся я за чьей-то гробницей. Было уже совсем темно. На голове у меня была здоровенная шишка.
— А как же ты понял, что он жив? — спросила Бетесда, легонько скользя кончиками пальцев по моей шее и мочке уха.
— Когда внимательно перечитал письмо Дианы к Метону. Она ни словом не упомянула о Давусе; но откуда-то знала, что на нас напали уже на обратном пути. Откуда ей было это знать? Конечно, какой-нибудь случайный прохожий мог увидеть, как всё случилось, узнать нас и рассказать вам; но это маловероятно. Маловероятно и то, что некто, знавший, что Давус принадлежит мне, проходил там позднее, обнаружил его тело и доставил вам; а уж вы, узнав, где его обнаружили, поняли, что произошло. Остаётся одно: Давус остался жив, вернулся и всё рассказал. Это наиболее простое объяснение; а самое простое объяснение чаще всего и оказывается самым правильным. Правда, оно тоже маловероятно; но мне хотелось в это верить — и я поверил. И очень рад, что оказался прав. Потерять ещё и тебя после того, как я потерял Белбо…
Давус покраснел ещё сильнее, по-прежнему избегая моего взгляда.
— Теперь мы все вместе, живы и здоровы, — сказал я и привлёк к себе Бетесду. Какое счастье было ощущать её теплоту и близость. Другой рукой я провёл по густым чёрным волосам Дианы, сидевшей на низеньком стульчике слева от меня. Ни у кого в мире больше нет таких прекрасных волос. Диана улыбнулась; но лицо её оставалось омрачённым. Наверно, после стольких дней тревоги и неизвестности ей было трудно поверить, что все несчастья позади.
Мы поговорили ещё немного — о нашем плене, о том, что делается последнее время в Риме, и о том, как Бетесда сумела вымуштровать охранников Помпея так, что они ходят у неё по струнке. Потом Эко и Менения уложили детей спать и сами удалились в свою комнату. Вскоре удалился и Давус, а чуть погодя ушла и Диана, всё ещё с омрачённым лицом. Мы с Бетесдой остались одни.
— Мне так тебя не хватало, — прошептала она, приблизив своё лицо к моему.
— О, Бетесда, я с ума ходил от страха за тебя.
— Я тоже ужасно боялась за тебя; но я сейчас не об этом. Мне так тебя не хватало. — Она провела пальцами по моей груди, а затем рука её недвусмысленно скользнула вниз.
— Бетесда!
— Но, муж мой, ты, должно быть, изголодался за столько времени.
Странное дело, но за долгие дни пребывания в яме я почти не ощущал желания. Пару раз, ради чистого облегчения, я прибегал к необходимым мерам, пока Эко спал. Думаю, что и он тайком от меня проделывал то же самое, разве что чаще. И раз или два при этом я предавался фантазиям, в которых участвовала некая высокородная дама, имеющая обыкновение разъезжать в носилках с занавесками в красно-белую полоску. Но большую часть времени я старался абстрагироваться от телесных нужд. Наверно, забывая о возможных наслаждениях, я забывал также и о почти наверняка ожидающих меня боли и смерти. Меня словно похоронили заживо — что, собственно, было недалеко от истины.