— Чем думал, ты хочешь сказать. Не головой, это точно. Диана, конечно же, говорит, что он ни в чём не виноват.
— Так уж и ни в чём.
— Да ладно тебе. Мы оба понимаем, что она имеет в виду. Она говорит, что это она… начала первая.
— Звучит, как будто двое маленьких детей подрались. Может, начала и она, но он должен был остановить её. А я ведь говорил тебе, что Диана начинает заглядываться на молодых мужчин, помнишь? Я говорил тебе, что пора подумать о её замужестве.
— Заглядываться… — повторил я. — А Давус как раз из тех, на кого женщины заглядываются. Могучий, как Геркулес; красивый, как Аполлон…
— И глупый, как баран. Глупый, безмозглый баран. Куда запропастился этот мальчишка? Ты не хочешь сыграть, папа?
— В кости-то? — я рассмеялся. — У меня такое чувство, что последнее время я только этим и занимался. Бросал кости и ждал, что мне выпадет. Хочу немного передохнуть. Не думать ни о выигрышах, но и проигрышах. Просто отдыхать.
— И пить!
— Именно. И пить.
Снова появился слуга. Мы стали жаловаться, какие у них тут смехотворно маленькие чаши. Слуга скорчил мину, давая понять, что слышать такие жалобы ему не впервой.
— Значит, Диана св… совершенно уверена? — снова спросил Эко. Язык у него начал заплетаться.
— Да. Сам понимаешь, я не выспрашивал подробности; но прошло уже три месяца с тех пор, как… как Давус появился у меня в доме, а Бетесда говорит, что обычно дни у Дианы точнее римского календаря
— Никаких лишних месяцев! — При этой мысли Эко почему-то зашёлся смехом.
— Значит, — продолжил он, отсмеявшись, — всё время пока Давус был с нами на Аппиевой дороге…
— Он думал о Диане. Точно так же, как ты думал о Менении, а я…
— А потом, когда на нас напали и увезли, а его сочли мёртвым и оставили валяться на дороге, и он, когда оклемался, вернулся домой…
— Да. В одном доме с утра до вечера, день за днём… Я думаю, это продолжалось. Удивительно, как Бетесда ничего не заметила. Оно понятно, что у неё было дел по горло — вести дом, держать в узде телохранителей Помпея; к тому же она тревожилась за нас. Скорее всего, о Диане она беспокоилась в последнюю очередь.
— И всё же, как Бетесда ничего не почуяла? Похоже, Диана оказалась умнее своей матери. Во всяком случае, хитрее.
— Да, она сумела перехитрить Бетесду. Наверно, я давно должен был догадаться. Всё это время она продолжала бегать на свидания к Давусу…
— Всё время, пока нас не было… И всё время, пока мы были.
— Хватит, Эко. Не желаю больше об этом думать. И ведь до последнего времени она умудрялась скрывать от Бетесды своё положение. Конечно, это не могло продолжаться бесконечно. И с каждым днём чувствовала себя всё более несчастной…
— А Давус вёл себя, как раб в сокровищнице, пойманный на том, что он, так сказать, запустил руку…
— Да, вид у него был виноватый. И то сказать: он меня предал. Он должен был охранять меня и мою семью, а он…
— Папа, Давус мужчина. А Диана, нравится тебе это или нет, женщина.
— Давус мой раб, а Диана — моя дочь!
— Метон тоже был рабом, пока ты его не усыновил. И Бетесда была рабыней, пока ты не дал ей свободу и не женился на ней.
— Метон был маленький ребёнок, а Бетесда носила Диану. Я что, должен был допустить, чтобы моя дочь родилась рабыней?
— Ты можешь отпустить Давуса на свободу. Тогда он будет считаться гражданином и сможет…
— Об этом не может быть и речи! Наградить его за то, что он сделал?
— Ну, тогда тебе остаётся либо убить его, либо продать куда-нибудь подальше. А не то продай его на галеры или на рудники — он достаточно молод и силён, чтобы протянуть там пару-тройку лет; и это будет настоящее наказание. Большинство отцов на твоём месте приказали бы побить его до бесчувствия и заковать в цепи; да и с дочерью поступили бы точно так же, если не хуже. В добрые старые времена суровый римский отец приказал бы прикончить опозоривших его раба и дочь тут же на месте и глазом бы не моргнул…
— Эко, прекрати! У меня от этого чада уже и так голова разболелась. Я не желаю больше об этом думать. О, а это кто? Вон там, в углу? — я вгляделся в тусклом красноватом свете лампы. — Надо же; кто бы мог подумать…
Я поднялся и на нетвёрдых ногах пересёк комнату. В углу на скамье одиноко сидел Тирон.
— Пользуешься обретенным правом пьянствовать и распутничать среди ночи? Цицерон тебя не похвалит.
Тирон глянул на меня, но не ответил.
— Здешний воздух не на пользу твоему здоровью, — заметил я. — А здешнее вино угробит желудок кому угодно. На этой скамье найдётся для меня местечко?
— Я не могу запретить тебе сидеть там, где ты пожелаешь, гражданин.
— Ну же, Тирон. — Я обнял его за плечи. — Давай не будем дуться друг на друга.
— Ты пьян, Гордиан.
— Ты тоже тут трезвым долго не останешься. И часто ты сюда наведываешься?
Он наконец чуть заметно улыбнулся.
— Захожу иногда. Иной раз мне просто надо куда-то уйти. А иногда…
Я проследил за его взглядом. Он смотрел на женщин.
— Тирон, старый плут. Только не говори мне, что ты ведёшь за спиной у Цицерона тайную жизнью
— А почему нет? Он тоже много чего делает тайком от меня. Гордиан, если бы я тогда знал, если бы я мог что-то сделать…
— Не надо об этом, Тирон. Не сегодня. И без того голова забита заботами, о которых я сейчас хочу забыть. — Я подозвал слугу и велел ему наполнить чашу Тирона. — Я был там, на суде. Слышал речь твоего господина и не мог поверить собственным ушам. Что на него нашло?
— Он мне больше не господин, и ты прекрасно это знаешь.
— Извини, я по привычке. Так какая муха его укусила? Прошлой ночью он был преисполнен обычной самоуверенности. Мне хотелось придушить его на месте.
— Когда ты его видел — да. Но последнее время настроение у него меняется чуть ли не ежечасно. То он уверен в себе, то впадает в полное отчаяние. Ты даже представить себе не можешь, как сказался на нём этот кризис. Сколько его друзей порвали с ним из-за того, что он поддерживал Милона. Как недостойно обошлись с ним и Помпей, и Цезарь. Ты же знаешь его Ахиллесову пяту — больной желудок; по целым дням он не может взять в рот ни кусочка. Бывает, что среди ночи он просыпается от судорог. То, что он позволил Милону так поступить с тобой — я помню, ты не хочешь сейчас говорить об этом, но я не могу не говорить — совсем на него не похоже, ты прекрасно знаешь. Точно так же как непохоже на него то, как он вёл себя сегодня на суде. Хвала богам, хоть это уже позади!
— Мне доводилось видеть Цицерона в моменты, когда на него давили со всех сторон. Но я в жизни своей не видел, чтобы оратор так запорол речь.
— Ты, похоже, рад?
— Хочешь верь, хочешь нет, но под конец мне его сделалось жаль. А многие радовались.
— Слишком многие. У Цицерона были все основания опасаться за свою жизнью.
— Да полно тебе; там же были солдаты; они не допустили бы бунта.
— В самом деле? Думаешь, они стали бы защищать Цицерона, если бы толпа принялась швырять в него камнями?
— Ты это о чём?
— Кто знает, какой приказ на этот счёт Помпей дал своим солдатам?
— Не могу поверить…
— Помпей явно был рад избавиться от Милона. Он и от Цицерона избавился бы с такой же охотой, представься возможность. В случае чего стали бы его солдаты защищать Цицерона, или же просто случайно получилось бы так, что в тот момент они все смотрели в другую сторону? Внезапный бунт толпы — удобный случай, лучше не придумаешь. И никто не сможет обвинить Великого. Зря качаешь головой, Гордиан. Поверь мне, у Цицерона сегодня были веские основания опасаться за твою жизнь.
— Значит, он просто насмерть перепугался?
— Вот именно. Смотреть на это было для меня самой настоящей пыткой.
— Да, я видел, как тебя всё время передёргивало.
— А Милон — тот просто сидел с пеной у рта. Послушать его, так это по вине Цицерона он проиграл дело.
— Ну, это чушь.
— Он говорит, что им следовало рассказать всё как есть и доказать, что формально он в смерти Клодия невиновен, пусть даже это звучит совершенно невероятно и не оправдывает его.
В моей голове, уже порядком затуманенной вином, что-то мелькнуло. Нечто подобное говорил Цицерон прошлой ночью. Я его тогда не понял.
— Как это понимать — формально невиновен?
— И я знаю, что ты сейчас спросишь: в самом ли деле речь Цицерона была так хороша. Это-то и не даёт мне покоя. Сколько часов мы проработали над этой речью, сколько сил в неё вложили, сколько труда — и всё прахом. А ведь с её помощью мы вполне могли добиться оправдания Милона. Скоро мы её опубликуем, и ты сможешь судить сам. Речь Цицерона в защиту Милона должна остаться в памяти римлян во всём её совершенстве, без воплей толпы!
— Слишком поздно для Милона. Так что ты сейчас сказал насчёт…
— Клянусь Гераклом, вот уж кого мне совершенно не хочется видеть! Рад был поговорить с тобой, Гордиан. — Тирон поднялся и отошёл. Я вгляделся в неверном красноватом свете, пытаясь разглядеть лицо вошедшего. Оно показалось мне знакомым; но я никак не мог вспомнить, где мог видеть этого человека, пока кто-то ни окликнул его.
— Филемон!
Ну, конечно. Один из пленников, схваченных Евдамом и Биррией. Надо бы с ним поговорить. Я огляделся в поисках Эко, но всё расплывалось перед глазами. Неужели я настолько пьян? Наконец я разглядел его среди игроков в кости. Мне даже показалось, что в общем шуме я расслышал имя Менении, которое мой сын выкрикивал на счастье.
Заметив, что Филемон озирается в поисках свободного места, я поманил его. Он подошёл и остановился в шаге от меня.
— Не припомню, чтобы мы были знакомы, гражданин.
— Верно, незнакомы; и всё же нас кое-что связывает.
— Мы оба довольствуемся дрянным вином и дешёвыми девками?
— Нет; нечто более значительное. Присаживайся. Я угощаю.
— Мне лучше бабу.
— Может — потом. И то сказать, тебе долго пришлось обходиться без того и другого, верно?