Он вышел из читального зала, уселся у окна с гигантским витражом Ардона, зажег сигарету, вытянул ноги и стряхнул пепел в единственную пепельницу, что была в вестибюле, игнорируя настырный взгляд незнакомого ему профессора, который, пройдя мимо, демонстративно указал на табличку «Не курить!».
Странный сладковатый запах сигареты донесся до него с другого ряда стульев. Он обернулся и увидел Шуламит Целермайер. Во рту у нее была сигарета, в руках она держала стопку специальных журналов. На соседнем стуле лежала кипа бумаг. Он видел ее в профиль. Полные ноги раздвинуты, голубая юбка не скрывает их, седые кудряшки спадают на плечи. Она громко вздохнула, бросила свои журналы на кресло и обернулась. Их взгляды встретились, лицо Шуламит выразило недоумение, она как будто припоминала, где его видела, и со своего места спросила: «Это вы, полицейский?» Он кивнул, встал и пересел поближе к ней и ее бумагам.
— Почему вы здесь? — спросила она и, не дожидаясь ответа, сказала: — Я уже была на детекторе лжи. Странная штука эта «машина правды», этакая разновидность оксюморона.
Михаэль попытался вспомнить, что такое оксюморон, и она, как будто прочитав его мысли, объяснила:
— Сочетание противоречивых по смыслу признаков. Как может машина определять правду? Мне сказали, что она фиксирует физиологические реакции — давление, пульс, потоотделение и другие, чтобы определить психологическое состояние человека. Но какая тут связь с правдой?
Прежде чем Михаэль успел ответить, она продолжила:
— Я поняла, что вы — ведущий следователь?
Он кивнул и зажег еще одну сигарету, запах которой забил сладковатый запах сигареты д-ра Целермайер.
— Здесь есть моя статья, — сказала она, теребя свои деревянные бусы, — я нашла в ней пять опечаток, вот такая корректура, — зло заметила она, обнажив свои выступающие вперед крупные зубы, и протянула ему американский ежемесячник со своей статьей «Мотивы смерти в талмудической литературе».
Михаэль глянул на статью, вернул ей журнал и спросил, сколько времени она преподает в университете.
— Давно, почти столько, сколько вам лет. Но если вы хотите поднять больной вопрос — почему я не профессор, — сказала она, не глядя на него, — вам надо было спросить об этом господина Тироша и ухитриться остаться после этого целым и невредимым. Вам надо было спросить его, почему он ни разу не рекомендовал меня от кафедры, несмотря на все мои публикации.
— Почему же Тирош был против вашего продвижения?
— О, — ее зубы снова обнажились, — он относился ко мне как к некоему курьезу, а к моему предмету — народному творчеству — как к никому не нужным бабушкиным сказкам. Раз в год он ставил вопрос на заседании кафедры, чтобы сократить мне часы преподавания — на час или два, утверждая, что мои занятия недостаточно научны. Однако ему ни разу не удалось собрать большинство голосов. По-моему, это было из желания досадить мне лично. Он любил смотреть на меня, когда я сержусь. До сих пор я слышу его голос: «Шуламит, вы прекрасны во гневе», — затем он процитировал Альтермана: «Ибо ты прекрасней, хозяйка кабачка, чем стадо слонов и тога на чреслах твоих. Кто их обнимет?» — дальше он не цитировал. Я не знаю, знаком ли вам «Вечер в кабачке старых песен в честь его хозяйки»? — спросила она.
Михаэль смотрел на ее клыки, обнажившиеся за губами, — она действительно была прекрасна во гневе.
— И все же, — она посмотрела ему в глаза, — не я его убила, несмотря на то что нельзя сказать, что я любила его, как вы уже, наверно, поняли. Впрочем, должна вам заметить, что я всегда его ценила.
— А кто, по-вашему, его убил?
Она сдвинула ноги, зажгла сигарету и ответила своим грубоватым голосом:
— Меня больше интересует, кто убил Идо. Несмотря на то что я любительница детективов, у меня нет никаких мыслей по этому поводу.
Она вытянула верхнюю губу и замолчала.
Михаэль глянул на нее:
— И даже в связи с последним факультетским семинаром?
Он удостоился уважительного взгляда Шуламит, что его обрадовало. Ему нравилась эта мужеподобная крупная женщина, в которой при этом было что-то девственное.
— На последнем семинаре, — сказала она, подумав, — Идо критиковал стихи Тироша, этого до него никто не делал. Несмотря на то что и я, к примеру, полагаю, — она понизила голос, — что политические стихи Тироша не стоило публиковать. Отсюда вы можете понять, что Идо был подлинным интеллигентом и сильным человеком.
— А его атака на Фарбера?
Шуламит поправила складки на юбке, вытянула ноги:
— Это не совсем атака. Вопрос стоял так: что именно Тирош открыл — имеют ли эти стихи самостоятельную ценность? Когда Тирош был еще сравнительно молодым репатриантом, студентом университета, боролся с ивритом и не публиковал стихов, он поехал навестить свою мать в Вену. Он рассказывал мне не раз, как встретил там эмигранта из России, который дал ему записанные на листочках стихи Фарбера, и Тирош внимательно их прочел. Вы должны понять, что стихи, написанные и спрятанные в лагере, потребовали перед публикацией большой дополнительной работы. Я-то знаю, как нужно потрудиться над такими стихами. Стихи-то были средние, даже примитивные, но Тироша поразило то, что они были написаны молодым человеком в советском лагере, в пятидесятых годах, на иврите. Это произвело на него огромное впечатление. Его не интересовала подлинная художественная ценность этих стихов, в данном случае он отступил от своих эстетических принципов. Как-то раз я принесла ему стихи одного моего студента, слепого; стихи были незрелые, и он вернул их с вежливым презрением. В этом случае привходящие обстоятельства не помогли — ведь это был не его студент. Идо говорил то, что как бы само собой разумелось: исторические обстоятельства отменяют общепринятые поэтические критерии, и тогда возникают новые вопросы. Но кто мог убить Идо? Тирош не умер сам, и Фарбер тоже.
Она улыбнулась, словно это была шутка, а затем посерьезнела.
— Тувье, — нерешительно сказала она, — был способен убедить Идо в его ошибке, он сердился, но Тувье не способен и мухи обидеть, и, разумеется, он бы ни за что не додумался насчет баллонов и прочего.
Парень, что допрашивал меня вчера и позавчера, спросил, имею ли я понятие о подводном плавании, — она хрипло засмеялась. — А Тувье Шай — это трагедия другого рода. — Ее лицо вновь стало серьезным. — Не сделайте ошибки, он человек сложный, высоких моральных качеств. Не прислушивайтесь к дешевым сплетням, — осуждающе произнесла Шуламит и погрузилась в размышления. Затем встряхнулась и встала со своего места с глубоким вздохом. — Надо возвращаться к работе.
Она с поразительной резвостью собрала свои бумаги и две старые книги, что были погребены под ними, бросила сигарету в черный цилиндр, служивший пепельницей, и, не говоря ни слова, направилась в зал иудаики.
Михаэль вернулся к стихам Тироша.
«Я работаю, как старательный ученик, переписывающий строчку за строчкой, — подумал он, — работаю с тщательностью, которая вообще-то мне не свойственна».
То, что в его собственной библиотеке имелись все книги Тироша, сейчас было несущественно. Входя в зал иудаики, он сознавал, что вступает в храм литературы. Сознавал, что ему нужно войти в мир людей, среди которых он вел следствие, что оттуда придет решение загадки убийства. Правда, по мере того, как он продвигался в чтении, Михаэль понимал и то, что нисколько не приблизился к разгадке тайны, и тем не менее получал удовольствие от пребывания здесь.
«Загадка кроется в „Поэзии“ Агнона, но Тирош прозой почти не занимался. Почему он написал про „Последнюю часть“? Хотел писать об этом статью? Во всяком случае, я теперь знаю, что существует последняя часть. И знаю, о чем она. Но это все, что мне известно».
Внутренний голос, робкий и слабый, говорил ему, что он понял и что-то еще. При чтении последней части в нем возникло некое ощущение, что загадка, которую он так стремится разгадать, связана каким-то таинственным образом с семинаром, который провел Тувье Шай сегодня утром, а также с желанием ученого отправиться в лепрозорий в последней части романа Агнона.
Какая же связь может быть между убийствами на кафедре и романом Агнона? — напряженно думал он и не находил ответа.
От книги Тувье он снова перешел к поэзии. И снова у него появилось острое чувство, что именно здесь — начало нити, ведущей к разгадке. Он не мог поделиться этим чувством с работниками экспертного отдела, они этой связи не увидят. Михаэль сам тоже не мог определить эту связь, однако с тех пор как посмотрел фильм, снятый на семинаре, он проник, как ему казалось, во внутренний мир Тироша, в дыхание и внутреннюю жизнь его стихов, в рассекающую, подобно лезвию бритвы, силу анализа. Постепенно в следователе назревал некий переворот.
«Не обольщайся напрасно, — одергивал он себя, читая, — пока что нет ничего нового».
Время от времени его взгляд блуждал по залу, и разные, не контролируемые сознанием картины виделись ему. Он представлял себе лицо Рут Додай на похоронах мужа, ее же лицо на допросе, рыдания, когда она призналась, что с пятницы ждала звонка Тироша и даже пригласила девушку — побыть с ребенком, а потом отослала ее домой, когда Тирош не позвонил до десяти вечера. Затем она стала сама звонить ему домой каждый час — никто не отвечал.
— Это началось незадолго до отъезда Идо, — говорила она, рыдая, — я, собственно, ни разу не была с ним.
Михаэль вспомнил холодный голос Эли Бехера:
— Вы хотите сказать, что не были с ним в интимной связи?
Она взглянула на него обиженно, ее полные щеки покраснели, и она утвердительно кивнула, когда Михаэль повторил вопрос Эли.
— Все началось, когда я попросила у него помочь мне с кандидатской, мой руководитель, в сущности, ничего мне не давал. Моя работа посвящена эстетике. Тирош давно уже предлагал помочь, но мне было неудобно, и я его побаивалась. Он был у нас однажды, Идо не было дома, он сидел в кресле, откинувшись назад. — Она продемонстрировала его позу — как он закинул руки за голову, провел рукой по волосам, глянул на нее измученным взглядом. Затем она описала свою растерянность и страх перед Тирошем, рассказала, как дрожали ее руки, когда она готовила ему кофе, а он намекал, что отношения с женщинами выжали его, — она понимала, что он говорит о Рухаме. Затем он стал что-то цитировать об одиночестве.