Убийство на кафедре литературы — страница 4 из 61

Рухама не была подвержена депрессиям, не испытывала равнодушия к окружающему миру, просто она не обладала свойственной другим людям жизненной энергией.

«Отчужденная» — называли ее сотрудники кафедры. «Покорная» — сказал как-то Тирош, пытаясь объяснить отсутствие у нее вопросов, заранее обдуманных целей.

Вначале Тувье направлял ее жизнь. Он ее выбрал, поэтому она ответила на его ухаживания. Она нелегко сходилась с людьми, и они нередко отступали перед ее закрытостью. Тувье вел ее по жизни, он и привел ее сюда, а теперь в ее жизни появился Тирош.

— Если ты захочешь, чтобы я изменила свою жизнь, — сказала она ему однажды, — тебе нужно лишь потянуть за веревочку.

Так было вплоть до последних нескольких месяцев, когда что-то в их жизни начало меняться.

— Что с тобой? — так ответил Тирош на ее вопрос, почему он не хочет быть с ней постоянно. Он был поражен этим ее вопросом — раньше она такого желания никогда не высказывала.


— Эти стихи воссоздают картину, видимую внутренним взором автора, — услышала она голос Тувье и осознала вдруг, что он говорил беспрерывно уже минут двадцать, а она не слышала ни единого слова, — это текст герметический, слова в нем близки к их оригинальным значениям, текст построен как тайнопись, подобно книгам египетских жрецов. Однако особенность этих стихов в том, что их герметичность, зашифрованность — это не рецепт напитка бессмертия, не инструкция по созданию голема, не секрет тайны мироздания. Это не схема, а описание. Более того! Это описание некой картины, за которой читатель может следить и воссоздавать ее в своем воображении, перемещаться в ее пространстве и времени; будучи полностью оторванным от всякой реальности, он может населять эту картину образами и героями, двигаться в ней — в духовном и чувственном аспекте и даже в социально-политическом. Стихи находятся в поле высокого напряжения между миром реальности и миром чувств, между материальностью и духовным упрощением, создаваемым словом, и главное — между «потаенностью» и «открытостью» текста и показанной с его помощью картины. Читателю необходимо делать над собой усилие при чтении. Он вынужден постоянно совершенствоваться в понимании текста. Структура текста заставляет его изменить отношение к слову. И таким образом перед читателем постепенно вырисовывается тема: это стихи о духовном состоянии и бытии Человека.

Рухаму осенило вдруг, что слова ее мужа о поэзии Тироша ей интересны и даже почти понятны. Она вспомнила замечание Тувье о том, что только Тирош верно комментирует свои стихи.

Тувье отпил воды из стакана. Девушка, сидевшая рядом с Рухамой, тряхнула рукой, которой лихорадочно записывала каждое слово, сняла очки, старательно их протерла и продолжала писать.

— В заключение скажу лишь следующее, — продолжал выступающий. — Вопрос не в том, хорошие ли это стихи, а в том, почему и относительно чего они хорошие? То есть нельзя говорить об их имманентной ценности. Такой подход — одна из основных ошибок тех, кто ищет абсолютную ценность литературного произведения. Я не скажу ничего нового, но это факт: если у какой-либо вещи есть ценность, она постигается лишь в сравнении с другой вещью, отличной от первой. Утверждение, что ценность относительна, самой этой ценности не снижает. Напротив, относительность ценности и позволяет ей существовать. Вопрос «Почему эти стихи хорошие?» приведет нас к таким понятиям, как жанр, вид, языковая и литературная традиция в диахроническом аспекте, а также к вопросу о поэтике писателя в отношении своего времени, о культурных и исторических связях произведения — в синхроническом аспекте. Таким образом, слова «хороший» или «очень хороший» по отношению к стихам «Случайное путешествие к могиле моего сердца» превращают слова, сказанные по поводу стихов Бялика, в ценностный аргумент. Но эта оценка не вытекает из текста, она не связана со стихами логически. Слово «хорошо» приобретает значение теоретического термина и превращает его вдруг в аргумент: оно создает как бы логическую пропорцию между суждением и описанием.

Давидов прошептал что-то пригнувшемуся к нему фотографу, и Рухама увидела зеленую молнию, которая мелькнула в глазах Тироша, глядевшего в упор на Тувье и впитывавшего каждое его слово. Рухама увидела и Идо Додая, волнение которого можно было объяснить предстоящим выступлением.

Сара Амир, казалось, слушала Тувье с большим и все возрастающим вниманием.

— Итак, — Тувье посмотрел на часы, — по-моему, можно говорить лишь об относительном критерии качества произведения, а не об абсолютном. Каждое произведение — это новый предмет обсуждения. У меня нет общих правил. Я могу сказать, какое произведение мне нравится, но не могу сказать, какое понравится. На вкус и цвет товарища нет. Однако споры на темы вкуса имеют право на существование.

Тувье устало уселся на место, на его лице появилась слабая тень улыбки при звуках аплодисментов и от того, что прошептал ему на ухо Тирош, похлопав его по руке. В зале снова воцарилась тишина. Пришла очередь Идо Додая. Он встал.

Потом уже можно было ясно видеть и слышать то, что запечатлела камера: у Идо тряслись пальцы, дрожал голос, он то и дело прокашливался. Рухама хорошо запомнила, как он выпил залпом стакан воды.

Хотя Идо был всего лишь аспирантом, у него было прочное положение на кафедре: Тирош предсказывал ему прекрасное будущее, Тувье хвалил его прилежание, старательность, и даже вечно всем недовольный Аронович с теплотой отзывался об «умном ученике, прилежном, как талмудист».

Это было уже не первое выступление Идо перед академической аудиторией, но Рухама почувствовала в нем какое-то особое волнение, вероятно, из-за присутствия телекамер.

Вечером, после окончания лекции, Тувье энергично доказывал Рухаме:

— Ты его плохо знаешь. Его такие вещи не интересуют, он — серьезный исследователь, и глупо думать, что это было причиной. Я заранее предвидел катастрофу. Я чувствовал. Он стал совсем другим человеком с тех пор, как вернулся из Америки. Не надо было разрешать ему эту поездку. Он еще слишком молод.

Однако Рухама, все еще находясь под впечатлением разыгравшейся в зале драмы, не сумела сама разобраться в ужасном смысле того, что произошло. Ясно было одно: он, очевидно, бросил дерзкий вызов своему учителю, руководителю диссертационной работы, рискуя лишиться гарантированного статуса на кафедре.

В начале своего выступления Идо зачитал стихи одного русского диссидента, написанные на иврите, — стихи, которые опубликовал и издал Тирош. Это было его поразительное открытие — доказательство того, что иврит сохраняется даже в советских лагерях. Тема доктората Идо была, как помнила Рухама, связана с подпольной поэзией на иврите в СССР.

Прочтя стихи, Идо дрожащим голосом заявил, что существуют три уровня исследования литературы. Первый — теоретическая поэтика — это вещь объективная, ее цель — исследование приемов автора.

Идо вытер лоб и окинул присутствующих ничего не выражающим взглядом.

Позже, когда Рухама прослушивала кассету с записью выступлений, она вновь вспомнила эту уводящую в сторону от основной идеи фразу.

— Более субъективные вещи — оценка и суждение, — продолжал докладчик. — Стихи, которые я сейчас прочел, написаны в традиции поэзии аллюзий, то есть они соотносятся с ранее существовавшими текстами, в данном случае — с библейским текстом. Невозможно не почувствовать, что текст этот не выходит за рамки банальности. Красота, приобретаемая с легкостью, это не красота.

Идо сделал паузу.

По публике прошел шепот. Рухама заметила, что Шуламит Целермайер улыбается ей своей иронической полуулыбкой, не переставая при этом бесконечно перебирать рукой деревянные коричневые бусы на полной шее. Студентка рядом с ней прекратила записывать.

— Эти стихи производят впечатление кокетства посредством китча. В данном случае китч — это в основном использование отдельных приемов поэзии символистов и пластических искусств, связанных с символизмом, то есть китч — в поэтическом анахронизме. Это — не символистские стихи, но их структура воспроизводит внешние элементы прошедшей эпохи в расчете на регрессивные склонности читателя.

— Браво! — закричала Шуламит Целермайер, и академическая публика зашумела. Шум в зале усилился. Все знали, как поражен был Тирош, получив неизвестными путями эти стихи из СССР.

Давидов пробормотал что-то оператору, и камера переключилась на аудиторию: опущенные глаза Тувье и удивленное, на мгновение искривленное злобной гримасой лицо Тироша. Рухама отвернулась от камеры и увидела блеск в глазах Ароновича, предвкушавшего сенсацию, смущенную улыбку ассистентки Ципи, удивленное выражение на лице Сары Амир. Студентка слева продолжала старательно писать.

— Получается, — продолжал Идо, — что в пользу этих стихов говорит лишь то, что они созданы в лагере, что их написал человек, у которого не было доступа к европейской культуре последнего двадцатилетия, что он впитал в себя иврит в СССР, за колючей проволокой, и этим ограничиваются все достоинства этих стихов. Но все это — привходящие обстоятельства: условия создания текста, особенности того периода и т. д. Но если бы такие стихи были написаны здесь, у нас, в шестидесятые годы — кто находил бы их хорошими?

Беспрерывно пишущая рука слева замерла. Рухама посмотрела назад, затем вперед, на побледневшего Идо; он снял квадратные очки с толстыми стеклами и осторожно положил их на зеленую скатерть:

— Разумеется, я согласен полностью с утверждением доктора Шая: оценка качества стихов — всегда субъективный вопрос, зависящий от обстоятельств, от традиций и связей, это также вопрос вкуса и т. д.

Он снова надел очки и прочел последнее политическое стихотворение Тироша, опубликованное в одном из литературных приложений после окончания Ливанской войны и даже положенное на музыку. Теперь эту песню исполняли наряду с другими в день памяти погибших солдат Израиля.

Он прочитал «Она у нас одна» сухим монотонным голосом. А затем стал описывать явления, отраженные в этих стихах, — так сложно и витиевато, что Рухама не смогла следить за его мыслями, однако она хорошо запомнила последние фразы: