Убийство на улице Морг. Рассказы — страница 19 из 30

С такими мыслями я надел однажды синие очки и отправился к министру. Д. оказался дома; по обыкновению он зевал, потягивался, слонялся из угла в угол, точно изнывал от скуки. Он, быть может, самый деятельный человек в мире, но только когда его никто не видит.

Чтобы попасть ему в тон, я стал жаловаться на слабость зрения и необходимость носить очки, из-под которых меж тем осторожно осматривал комнату, делая вид, что интересуюсь только нашим разговором.

Я обратил внимание на большой письменный стол, подле которого мы сидели; на нем в беспорядке валялись письма и бумаги, один или два музыкальных инструмента и несколько книг. Но внимательно осмотрев стол, я не заметил ничего подозрительного.

Наконец, блуждая по комнате, взгляд мой упал на дрянную плетеную сумочку для визитных карточек, привешенную на грязной голубой ленте к медному гвоздю над камином. В сумочке, состоявшей из трех или четырех отделений, было несколько карточек и какое-то письмо, засаленное и скомканное. Оно было надорвано почти до половины, как будто его хотели разорвать и бросить как ненужную бумажонку, но потом раздумали. На нем была черная печать с вензелем Д., очень ясно заметным, и адрес, написанный мелким женским почерком. Письмо было адресовано самому Д., министру. Оно было кое-как, по-видимому, даже пренебрежительно засунуто в одно из верхних отделений сумочки.

При первом взгляде на это письмо я решил, что оно-то мне и нужно. Конечно, внешность его совершенно не подходила под описание префекта. Тут печать была большая, черная, с вензелем Д., там – маленькая, красная, с гербом герцогов С. Тут адрес с именем Д. был написан мелким, женским почерком; там – смелым, размашистым, и письмо адресовано королевской особе. Но резкость этих различий, грязный, засаленный вид надорванного письма, совершенно не вязавшийся с настоящими, крайне методическими привычками Д., и точно старавшийся внушить мысль о ненужности письма, равно и самое положение письма на виду у всех, вполне соответствовавшее моим ожиданиям, – все это усилило подозрения человека, уже настроенного в этом направлении.

Я затянул свой визит, насколько мог, и в течение всего разговора с министром на тему, которая, как мне было известно, всегда интересовала и возбуждала его, не сводил глаз с письма. Благодаря этому, его внешний вид и положение в сумочке врезались в мою память; сверх того, мне удалось сделать открытие, уничтожившее мои последние сомнения. Рассматривая края письма, я заметил, что они смяты больше чем нужно. Такой вид имеет бумага, если ее сложить, потом расправить и выгладить, а затем снова сложить в обратную сторону по тем же изгибам. Этого открытия было совершенно достаточно. Я убедился, что письмо было вывернуто наизнанку, как перчатка, снова сложено и снова запечатано. Я простился с министром и ушел, оставив на столе золотую табакерку.

На другой день я явился за табакеркой, и мы возобновили вчерашний разговор. Вдруг на улице раздался выстрел, затем отчаянные крики и гвалт. Д. кинулся к окну, отворил его и высунулся на улицу, а я подошел к сумочке, схватил письмо и сунул в карман, положив на его место facsimile[68]. Я приготовил его заранее, дома, сделав очень удачно снимок вензеля Д. с помощью хлебного мякиша.

Суматоху на улице произвел какой-то полоумный, выстрелив из ружья в толпе женщин и детей. Впрочем, выстрел был сделан холостым зарядом, так что виновника отпустили, приняв его за помешанного или пьяного. Когда он удалился, Д. отошел от окна, а я занял его место. Вскоре после этого я простился и ушел. Мнимый помешанный был подкуплен мною.

– Но зачем вам было подменять письмо? – спросил я. – Не лучше ли было в первое посещение схватить его и уйти?

– Д., – возразил Дюпен, – человек, готовый на все. В его доме найдутся люди, преданные его интересам. Если бы я решился на такую выходку, мне бы, пожалуй, не выбраться живым из его дома. Мои милые парижане не услыхали бы обо мне больше. Но у меня была цель и помимо этих соображений. Вы знаете мои политические убеждения. В этом происшествии я действовал, как сторонник дамы, у которой украдено письмо. Вот уже полтора года министр держит ее в руках.

Теперь же он в ее руках, так как, не зная об участи письма, будет действовать по-прежнему. Таким образом, он собственными руками подготовит свое политическое крушение. Падение его будет так же стремительно, как и комично. Хорошо толковать о facilis descensus Averni[69], но я думаю, что подниматься всегда легче, чем опускаться, как говорила Каталани[70] о пении. В данном случае я ничуть не сожалею о том, кому предстоит опуститься. Это monstrum horrendum[71], гениальный человек без всяких принципов. Признаюсь, мне бы очень хотелось знать, что он подумает, когда, встретив отпор со стороны «некоторой особы», как называет ее префект, достанет и прочтет мое письмо.

– Как? Разве вы что-то написали ему?

– Видите ли, положить чистый листок бумаги было бы обидно. Однажды Д. сыграл со мной шутку в Вене, и я тогда же сказал ему, очень благодушно, что буду ее помнить. Зная, что ему любопытно будет узнать, кто так поддел его, я решился оставить ключ к разъяснению тайны. Он знает мой почерк – и вот я написал как раз:

– Un dessein si funeste,

S’il n’est digne d’Atree, est digne de Thueste[72].

Это из «Atree», Кребийона.

Перевод М. Энгельгардта

«Это ты!»

Я намерен сыграть роль Эдипа в рэттльборосской загадке. Я разъясню вам (я один могу сделать это) тайну рэттльборосского чуда, единственного, истинного, признанного, неопровержимого, неопровергаемого чуда, которое положило конец неверию рэттльбороссцев и обратило к вере старых дам и всех нечестивцев, осмеливавшихся раньше сомневаться. Это происшествие, о котором я не желал бы рассуждать тоном неуместного легкомыслия, случилось летом 18**. Мистер Варнава Шоттльуорти, один из самых богатых и уважаемых граждан этого местечка, в течение нескольких дней не возвращался домой, что возбудило подозрение у друзей и соседей. Мистер Шоттльуорти выехал из Рэттльборо рано утром в субботу, верхом, выразив намерение съездить в город, милях в пятнадцати от Рэттльборо, и вернуться в тот же день вечером. Но через два часа после его отъезда лошадь прибежала без хозяина и без сумки, которая была привязана к седлу при отъезде. К тому же животное было ранено и покрыто грязью. Эти обстоятельства, естественно, возбудили переполох среди друзей пропавшего, а когда он не вернулся и в воскресенье, утром весь городок отправился en masse[73] отыскивать его тело.

Поисками руководил закадычный друг мистера Шоттльуорти, некий мистер Чарльз Гудфелло, или, как его все называли, «Чарли Гудфелло», он же «старый Чарли Гудфелло». Было ли это чудесное совпадение, или имя человека незаметным образом оказывает влияние на его характер – я не знаю. Но факт тот, что это был, бесспорно, самый откровенный, мужественный, честный, добродушный и чистосердечный из всех Чарльзов, с сильным, звучным голосом, который приятно было слушать, и с ясными глазами, смотревшими вам прямо в лицо, точно говоря: «Совесть у меня чиста; я никого не боюсь и не способен на дурной поступок».

Хотя старый Чарли Гудфелло поселился в Рэттльборо каких-нибудь полгода тому назад, и никто из местных жителей не знал его раньше, но он быстро перезнакомился с самыми уважаемыми гражданами. Любой из них поверил бы ему на слово, одалживая тысячу долларов; а что до женщин, то трудно себе представить, чем бы они ни пожертвовали для него. И все это потому, что его окрестили Чарльзом, а результатом этого явилась счастливая наружность, которую пословица называет «наилучшим рекомендательным письмом».

Я уже сказал, что мистер Шоттльуорти был одним из самых уважаемых и, без сомнения, самый богатый человек в Рэттльборо, а старый Чарли Гудфелло сдружился с ним, точно они были родные братья. Они жили в соседних домах, и, хотя мистер Шоттльуорти почти или даже вовсе не заглядывал к старому Чарли и никогда не обедал у него, это ничуть не мешало их дружбе, потому что старый Чарли раза три-четыре в день заходил проведать своего приятеля, часто оставался у него завтракать или пить чай и почти всегда обедать; а сколько при этом опустошалось бутылок, этого и сказать невозможно. Любимым напитком старого Чарли было «Шато Марго», и, кажется, мистер Шоттльуорти очень утешался, глядя, как его приятель осушает бутылку за бутылкой; однажды, когда вина оставалось мало, а рассудка, естественно, того меньше, он хлопнул Чарли по спине и сказал:

– Ну, Чарли, ты ей-ей, самый славный малый, какого мне только случалось встретить на своем веку, и так как ты, я вижу, охотник лакать вино, то пусть меня повесят, если я не подарю тебе здоровый ящик «Шато Марго». Съешь меня ржавчина (у мистера Шоттльуорти была привычка уснащать свою речь клятвами, хотя он редко заходил дальше «съешь меня ржавчина» или «лопни моя утроба»), съешь меня ржавчина, – продолжал он, – если я не пошлю сегодня же за ящиком и не подарю его тебе! Да, да, не отнекивайся, подарю, и кончено дело; смотри же, ты получишь его на днях, когда и ожидать не будешь.

Я упоминаю об этом проявлении щедрости мистера Шоттльуорти, собственно, для того, чтобы показать вам, какая глубокая симпатия соединяла обоих друзей.

Так вот, в воскресенье утром, когда окончательно выяснилось, что мистер Шоттльуорти сделался жертвой какого-нибудь мошенника, старый Чарли Гудфелло был страшно огорчен; я еще не видал человека в таком отчаянии. Услыхав, что лошадь вернулась без хозяина и без сумки хозяина, с пулевой раной в груди, услыхав об этом, он весь побелел, точно убитый был его родной брат или отец, и задрожал, затрясся, словно в лихорадке.