16 декабря
Сейчас 7 час. вечера. Я весь день не выезжал в город, а сидел и читал у себя в купе, ибо распоряжаться уже нечем — поезд готов к отъезду, а видеть посторонних людей мне противно.
В 8½ час. на трамвае поеду на малое заседание городской думы, где просижу, чтобы убить время, до без четверти 12 ночи, когда к думской каланче должен подъехать Аазаверт, одетый шофером, с пустым автомобилем, и отсюда я, сев в него, поеду во дворец Юсупова.
Я чувствую величайшее спокойствие и самообладание. На всякий случай беру с собою стальной кастет и револьвер мой, великолепную вещь, системы «Sauvage»; кто знает, может быть, придется действовать либо тем, либо другим.
Не знаю почему, но у меня весь день сегодня вертится в голове стих оды Горация:
Tu ne quaesieris, scire nefas, quern mihi, quern tibi,
Finem di dederint… Leuconoe![8]
Да! Но только там дело шло совсем о другом, а наша Лев-коноя несколько иного сорта… да! Scire nefas![9] А впрочем, ждать не за горами…
18 декабря
Глубокая ночь. Вокруг, меня полная тишина. Плавно качаясь, уносится вдаль мой поезд. Я еду опять на новую работу, в бесконечно дорогой мне боевой обстановке, на далекой чужбине, в Румынии.
Я не могу заснуть: впечатления и события последних 48 часов вихрем проносятся вновь в моей голове, и кошмарная, на всю жизнь незабываемая ночь 16 декабря встает ярко и выпукло перед моим духовным взором.
Распутина уже нет. Он убит. Судьбе угодно было, чтобы я, а никто иной избавил от него царя и Россию, чтобы он пал от моей руки. Слава богу, говорю я, слава богу, что рука великого князя Дмитрия Павловича не обагрена этой грязной кровью — он был лишь зрителем и только.
Чистый, молодой, благородный, царственный юноша, столь близко стоящий к престолу, не может и не должен быть повинным, хотя бы и в высокопатриотическом деле, но в деле, связанном с пролитием чьей бы то ни было крови, пусть эта кровь будет и кровью Распутина.
Как ни тяжело, но нужно постараться привести в порядок мои мысли и занести в дневник с фотографической точностью весь ход происшедшей драмы, имеющей столь большое историческое значение.
Как ни тяжело, но постараюсь воскресить события и занести их на бумагу.
В половине 10-го вечера 16 декабря я покинул мой поезд на Варшавском вокзале и на трамвае отправился в городскую думу.
Подъезжаю и вижу, что зал не освещен; швейцар сообщает мне, что заседание не состоялось за неприбытием законного числа гласных, а прибывшие, подождав, разошлись.
Братец, говорю, мне некуда деваться, открой мне кабинет товарища головы, дай бумаги, я напишу здесь несколько писем, пока приедет за мной мой автомобиль. Швейцар исполнил мою просьбу, и я около часа времени провел в писании писем некоторым друзьям.
Без четверти 11, т. е. ровно за час до того времени, как я назначил Лазаверту заехать за мной в думу, я запечатал последнее письмо и остался в нерешительности того, что мне делать: одеться и выйти на улицу с тем, чтобы там ждать автомобиль, было неудобно и могло вызвать какие-либо подозрения, ибо я был в военной форме, и могло показаться странным, что в двенадцатом часу ночи стоит без всякого дела на панели в военной форме озирающаяся фигура.
Я решился оставшееся время провести у телефона и, вызвав приятельницу мою, артистку N, проболтал с нею до начала двенадцатого.
Дальнейшее пребывание в думе было, однако, неудобным, и я, одевшись, когда часы на думской каланче пробили четверть двенадцатого, вышел на панель, опустил письма в почтовый ящик и стал гулять по думскому переулку.
Погода была мягкая, мороз не превышал 2–3°, и порошил редкий мокроватый снег.
Каждая минута мне представлялась вечностью, и мне казалось, что каждый проходивший мимо меня подозрительно меня оглядывает и за мною следит.
Часы пробили половина двенадцатого, я положительно не находил себе места; наконец, без десяти минут двенадцать, я увидел вдали, со стороны Садовой, яркие огни моего автомобиля, услыхал характерный звук его машины, и через несколько секунд, сделав круг, д-р Лазаверт остановился на панели.
— Ты опять опоздал! — крикнул я ему.
— Виноват! — ответил он искательным голосом. — Заправлял шину, лопнула по дороге.
Я сел в автомобиль рядом с ним, и, повернув к Казанскому собору, мы поехали по Мойке.
Автомобиля моего решительно нельзя было узнать с поднятым верхом, он кичем не отличался от других, встречавшихся нам на пути.
Согласно выработанному нами плану, мы должны были подъехать не к главному подъезду Юсуповского дворца, а к тому малому, к которому Юсупов намеревался подвезти и Распутина, для чего требовалось предварительно въехать во двор, отделявшийся от улицы железной решеткой, с двумя парами таких же железных ворот, которые, по уговору, должны быть к этому часу открытыми.
Подъезжая ко дворцу, однако, видим, что обе пары ворот закрыты; полагая, что еще рано, мы, не уменьшая хода автомобиля, проехали мимо дворца и там, замедлив ход, сделали круг через площадь Мариинского театра и вновь вернулись на Мойку по Прачешному переулку. Ворота оказались опять закрытыми.
Я был вне себя. „Давай к главному подъезду! — крикнул я Лазаверту. — Пройду через парадное, и когда откроют железные ворота, въедешь и станешь с автомобилем вон у этого малого входа".
Я позвонил. Дверь открыл мне солдат, и я, не сбрасывая шубы, оглянувшись, есть ли еще кто-либо в подъезде (на скамейке сидел еще один человек в солдатской форме, и больше не было никого), повернул в дверь налево и прошел в помещение, занимаемое молодым Юсуповым.
Вхожу и вижу; в кабинете сидят все трое.
— А!! — воскликнули они разом. — Vous vоilа![10] А мы вас уже пять минут как ждем, уже начало первого.
— Могли бы прождать и дольше, — говорю, — если бы я не догадался пройти через главный подъезд. Ведь ваши железные ворота к маленькой двери, — обратился я к Юсупову, — и по сию минуту не открыты.
— Не может быть, — воскликнул он, — я сию же минуту распоряжусь, — и с этими словами он вышел.
Я разделся. Через несколько минут в шоферском костюме по лестнице со двора вошел д-р Лазаверт и Юсупов.
Автомобиль был поставлен на условленное место, у маленькой двери во дворе, после чего мы впятером прошли из гостиной через небольшой тамбур по витой лестнице вниз в столовую, где и уселись вокруг большого обильно уснащенного пирожным и всякою снедью чайного стола.
Комната эта была совершенно неузнаваема; я видел ее при отделке и изумился умению в такой короткий срок сделать из погреба нечто вроде изящной бонбоньерки.
Вся она была разделена на две половины, из коих одна ближе к камину, в котором ярко и уютно пылал огонь, представляла собою миниатюрную столовую, а другая, задняя, нечто среднее между гостиной и будуаром, с мягкими креслами, с глубоким изящным диваном, перед коим на полу лежала громадная, исключительной белизны, шкура-ковер белого медведя. У стенки под окнами в полумраке был помещен небольшой столик, где на подносе стояло четыре закупоренных бутылки с марсалой, мадерой, хересом и портвейном, а за этими бутылками виднелось несколько темноватого стекла рюмок. На камине, среди ряда художественных старинных вещей, было помещено изумительной работы распятие, кажется мне, выточенное из слоновой кости.
Помещение было сводчатым, в стиле старинных расписных русских палат.
Мы уселись за круглым чайным столом, и Юсупов предложил нам выпить по стакану чая и отведать пирожных до тех пор, пока мы не дадим им нужной начинки.
Четверть часа, в продолжение коих мы сидели за столом, показались мне целою вечностью, между тем особенно спешить было не к чему, так как Распутин предупредил еще раньше Юсупова, что шпики всех категорий покидают его квартиру после 12-ти ночи, и, следовательно, толкнись Юсупов к Распутину до половины первого, он как раз мог напороться на церберов, охранявших «старца».
Закончив чаепитие, мы постарались придать столу такой вид, как будто его только что покинуло большое общество, вспугнутое от стола прибытием нежданного гостя.
В чашки мы поналивали немного чаю, на тарелочках оставили кусочки пирожного и кекса и набросали немного крошек около помятых несколько чайных салфеток; все это необходимо было, дабы, войдя, Распутин почувствовал, что он напугал дамское общество, которое поднялось сразу из столовой в гостиную наверх.
Приведя стол в должный вид, мы принялись за два блюда с пти-фурами. Юсупов передал д-ру Лазаверту несколько камешков с цианистым калием, и последний, надев раздобытые Юсуповым перчатки, стал строгать яд на тарелку, после чего, выбрав все пирожные с розовым кремом (а они были лишь двух сортов: с розовым и шоколадным кремом) и отделив их верхнюю половину, густо насыпал в каждое яду, после чего, наложив на них снятые верхушки, придал им должный вид. По изготовлении розовых пирожных мы перемешали их на тарелках с коричневыми, шоколадными, разрезали два розовых на части и, придав им откусанный вид, положили к некоторым приборам
Засим Лазаверт бросил перчатки в камин, мы встали из-за стола и, придав некоторый беспорядок еще и стульям, решили подняться уже наверх. Но, помню как сейчас, в эту минуту сильно задымил камин, в комнате стало сразу угарно, и пришлось провозиться по крайней мере еще десять минут с очисткой в ней воздуха. Наконец, все оказалось в порядке.
Мы поднялись в гостиную. Юсупов вынул из письменного стола и передал Дмитрию Павловичу и мне по склянке с цианистым калием в растворенном виде, каковым мы должны были наполнить до половины две из четырех рюмок, стоявших внизу в столовой за бутылками через двадцать минут после отъезда Юсупова за Распутиным.
Лазаверт облачился в свой шоферский костюм. Юсупов надел штатскую шубу, поднял воротник и, попрощавшись с нами, вышел.