Питер прикинул, снизит ли его политический вес история с Дженис. Разумеется, снизит. И как характеризует его то, что ему не наплевать на это обстоятельство?
Отец разглядывал растения за стеклом веранды.
– Тебя что-то тревожит, Питер?
Он прикрыл глаза, затем вновь открыл их.
– У нас с Дженис сейчас трудный период, папа. – Поделиться сперва с отцом ему казалось легче. – Она захотела жить отдельно.
– Жить отдельно? – Отец сдвинул на лоб очки, чтобы ослабить давление дужек.
– Надеюсь, это временно.
– Есть основания считать иначе?
Наступившая тишина тяготила Питера, но рассказать об адвокатах, готовящих бумаги для развода, он не мог.
– Не знаю, насколько серьезно она настроена. Полагаю, что довольно серьезно. Я не могу сейчас нагружать этим маму… Хотел поговорить об этом с тобой.
Они помолчали.
– Я хочу, чтобы Дженис вернулась, чтобы мы получили шанс попробовать снова. Мне кажется, это возможно.
Отец задрал ноги в носках на диванный валик. Самые серьезные вещи он всегда обдумывал лежа.
– Мы с мамой беспокоились. Мы же не слепые. А с тобой было непросто, начиная с твоих пятнадцати лет. Ничего нет утомительнее, чем постоянная вражда.
– Меня это тоже утомляет.
В комнате воцарилось молчание.
– Не говори маме до операции, – проронил Питер. Но отец и сам знал, что к чему и что главное.
– Я так уже и решил, – сказал он. – Позволь только спросить. Она съехала от тебя из-за кого-нибудь другого?
– Нет.
– Хорошо.
– Конечно, за это время другой мог уже и появиться.
– Вполне возможно. – То, что отец так легко согласился с предположением, будто Дженис могла быть неверна мужу, Питера покоробило. – Ты хочешь, чтобы она вернулась, сынок?
– Да.
– Тогда отправляйся и скажи ей об этом, – твердо заявил отец, хотя глаза его, как показалось Питеру, увлажнились. – Она прекрасная женщина, Питер. И за нее стоит побороться. Побороться в полном смысле этого слова и всеми доступными средствами.
Что скажет Маструд? А, наплевать! Отец, так ли иначе, знает его лучше.
– Да, я собираюсь этого так не оставить. Хочу все исправить и наладить.
– Только отправляйся к ней, когда с собой разберешься. Она ведь тебя не забыла. Наладь сперва свою жизнь. Будь перед собой честен и погляди правде в глаза. Взвесь все «за» и «против». И не пытайся говорить с ней, пока не будешь готов к разговору. Дай себе время.
– Сколько времени?
– На это ответить я не могу. Столько, сколько потребуется.
Позже, когда родители отправились за покупками, Питер стал рыскать по дому, как делал всегда, возвращаясь в него, рыскать в поисках неуловимой отгадки, ответа на вопрос, кто они на самом деле и что удерживает их вместе. В сочиненном им совместно с Дженис мифологическом жизнеописании у него, в отличие от нее, детство было абсолютно счастливое. Но абсолютно счастливого детства не бывает, и, несмотря на всю видимую безмятежность и блаженство его былой жизни за городом, в минуты откровенности с собой, когда четкость воспоминаний пересиливала желание забыть, ему вспоминалось, как годами он, приходя домой, находил на кухне записку с инструкцией, как и что разогреть.
Сойдя со школьного автобуса, он подходил к дому, вынимал ключ из коробки из-под завтрака, отпирал боковую дверь и заставал в доме одну лишь тишину и полное отсутствие родителей. Нет, конечно, Бобби был рядом, но чаще всего он находился на улице с приятелями. К двенадцати годам Питер вполне освоился на кухне – мог приготовить полный обед, знал, как сунуть в духовку курицу, приготовить салат, накрыть на стол, сварить рис – словом, сделать что угодно. Иногда, особенно когда он стал постарше, они, садясь за стол, ели обед, целиком приготовленный Питером, в то время как мать сидела где-нибудь в автомобильной пробке. Кончилось все это тем, что свою досаду Питер стал вымещать на Бобби. Несколько раз между братьями происходили ужасные драки. Однажды даже они дрались на заднем дворе кухонными ножами. В другой раз, убегая от гонявшегося за ним по всей прачечной Бобби, Питер резко распахнул стеклянную дверь. Захлопываясь, дверь стукнула Бобби как раз тогда, когда он в азарте погони уперся ладонью в стекло. Рука Бобби прошибла дверь, брызнули осколки. Питер успокаивал испуганного брата; он велел ему лечь. Из кисти Бобби хлестала кровь, в кожу впились микроскопические острые как кинжал кусочки стекла. Питер туго перевязал предплечье Бобби бельевой веревкой. Он вызвал «скорую», четко отбарабанил адрес и как проехать, продолжая держать руку Бобби повыше в воздухе. Когда медицинская помощь прибыла, артериальное кровотечение почти прекратилось. До родителей больничные медики так и не дозвонились.
Потом жизнь омрачили частная школа и честолюбивые стремления. Считалось, что у него нет причин не быть круглым отличником. Мать настояла на том, чтобы он изучал латынь, курс был рассчитан на три года, и потекли вечера, наполненные зубрежкой – мать проверяла его знания склонений и спряжений: атаbо, amabis, amabit, amabimus, amdbunt. «А теперь аблативус абсолютус!» – говорила она, заглядывая в учебник. И он уныло повиновался, путая увлеченность с желанием отличиться. Наверное, дорога в юристы началась для него уже тогда, в седьмом классе. Отца по вечерам обычно не было дома, и Питер научился засыпать при свете в ожидании отца и слышал, как он возвращается, тяжело поднимается по лестнице и выключает свет. «В прошлом месяце счет за электричество опять достиг астрономических размеров, – жаловался отец. – Мальчикам следует научиться гасить за собой свет». Питеру казалось, что он помнит время, когда отец с матерью, склонившись над ним, целовали его на ночь, и он не понимал, почему это вдруг прекратилось.
Годы спустя Дженис вернула ему родителей. Он стал проще, не таким ершистым. Мама – тогда это им казалось совершенно непостижимым – вдруг передала молодоженам фамильное серебро и посуду, до последнего цента оплатила все расходы по свадьбе. Он оценил щедрость и доброту матери и полюбил ее вновь за то, что она приняла Дженис. Несколько лет понадобилось ему на то, чтобы наладить отношения с родителями, как бы вернуться домой. Теперь они часто беседовали вчетвером, и он чувствовал, что родители его понимают, по крайней мере отчасти, насколько им это было доступно. А еще он видел, что их любовь к Дженис помогала той залечить раны, оставленные в ней ее сиротским детством, и таким образом понял и оценил, еще когда ему не исполнилось и тридцати, целительную силу семьи. Начало смеркаться. Он тихо прикрыл дверь кабинета и позвонил Дженис. Отец был прав, Питер должен вновь поставить ее перед необходимостью решать, должен сказать ей, как сильно он ее любит, как хочет быть с ней, но он ошибается, советуя выждать. Тут уж, решил Питер, самому ему лучше знать. Гудок, она сняла трубку, и он подумал, уж не с Джоном ли Эпплом она там сейчас.
– Дженис, прежде всего прости меня за то, что я заявился тогда к тебе в твой новый дом. Это было глупо и больше не повторится.
– Я знала, что ты меня разыщешь.
Она произнесла это мягко, и это было хорошим предзнаменованием. Это означало, что насчет дневника она не догадалась. Догадайся она, что он прочитал о Джоне Эппле, и для Питера все было бы кончено.
– Это непростительно, Дженис. Но я просто…
– Я рада, что ты позвонил, Питер.
– Я скучаю по тебе. Некстати говорить это сейчас, но не могу не сказать. Я скучаю по нам. – Признается ли она о Джоне Эппле? – Иногда я так хочу все вернуть, исправить.
– Иногда, – отозвалась она негромко, и голос ее дрогнул в доверительности, большей, чем та, на которую он мог даже рассчитывать, – я мечтаю о том, чтобы мы опять были вместе. Не просто вместе, а вместе навечно. Чтобы ты опять был совсем близко, рядом.
– Я очень хочу быть с тобой рядом, Дженис… Ведь ты единственная, которую я…
– Послушай, – радостно встрепенулась она, – давай поужинаем сегодня вместе!
– Где?
Там, где они всегда праздновали годовщины. В тихом сумраке безупречно элегантного и умопомрачительно дорогого ресторана. Там, где официанты-французы, выстроившись по стенам, не сводят с посетителя глаз, заставляя его чувствовать себя ужасно неуклюжим и ужасно невоспитанным. Но Питеру нравилась праздничная символика этого места, и, как всякий поднаторевший в судебных процессах юрист, он знал, в какой момент выгодно уступить. Он ответил согласием и вызвался заказать столик.
Позже, уже перед тем, как уезжать, он спросил мать, не даст ли она ему одну-две лампочки.
– Конечно, – ответила мать.
– Вообще-то мне надо даже больше, чем одну-две, мама.
– Бери, сколько надо. – Она улыбнулась.
Он поцеловал ее, ухватив обеими руками за плечи, так, чтобы глядеть ей прямо в глаза.
– В понедельник утром увидимся, мама. Когда пройдет эта гадость, которую все наотрез отказываются обсуждать из одного только страха, в чем боятся признаться кому бы то ни было, даже самому себе.
Мать ласково глядела на него увлажнившимися глазами.
– Это несправедливо. – Она улыбнулась сквозь слезы. – И ты это знаешь.
Шагая от метро к Деланси-стрит с карманами пальто, набитыми электрическими лампочками, он верил, что благие надежды его оправданны. Он убрал в гостиной и на кухне, сменил на новые перегоревшие лампочки на обоих этажах, испытывая искреннее удовольствие оттого, что возвращает жизнь в обычную колею. Если Дженис вернется, ей будет приятно, что в доме порядок; она поймет тогда, что он желал ее возвращения не в качестве прихода уборщицы, что было абсолютной правдой. Опять накопилась почта, так что пришлось заняться и этим – он положил на письменный стол счета, выбросил бумажный мусор. Пришло письмо от Фила Маструда, в котором он вкратце описывал предпринимаемые им шаги; к письму был приложен ксерокопированный листок:
«Дорогой Клиент!
Вы переживаете нелегкий период. Но все образуется. За годы практики я скопил ряд афоризмов, которые, несмотря на то, что могут показаться вам пошлыми или плоскими, на самом деле несут в себе немалую долю истины. Я рассылаю их клиентам в надежде, что они им могут пригодиться. Если вы найдете их полезными – хорошо, если же нет – выбросьте их в мусорную корзину!