Убийство царской семьи и членов дома Романовых на Урале — страница 6 из 88


Другой документ:

“Москва, два адреса, Совнарком. Председателю ЦИК Свердлову.

Петроград, два адреса, Зиновьеву, Урицкому.

Алапаевский Исполком сообщил нападении утром восемнадцатого неизвестной банды помещение где содержались под стражей бывшие великие князья Игорь Константинович, Константин Константинович, Иван Константинович, Сергей Михайлович и Полей. Несмотря сопротивление стражи князья были похищены. Есть жертвы обеих сторон. Поиски ведутся. № 4853, 18 июля, 18 ч. 30 м.

Предобласовета Белобородов”.

Из записи на телеграфных бланках разговора по прямому проводу Янкеля Свердлова из Москвы, по-видимому, с Белобородовым читаем:


“Расстрел Николая Романова”.

“На состоявшемся 18 июля первом заседании Президиума ЦИК Советов, Председатель тов. Свердлов сообщает получено по прямому проводу сообщение от областного Ур. Совета о расстреле бывшего Царя Николая Романова. Последние дни столице красного Урала Екатеринбургу серьезно угрожала опасность приближения чехослов. банд; в то же время был раскрыт новый заговор контр. рев. имевший целью вырвать из рук советской власти коронованного палача. Ввиду всех этих обстоятельств президиум Ур. Обл. Сов. постановил расстрелять Ник. Романова, что и было приведено в исполнение 16-го июля; жена и сын Ник. Ром. отправлены в надежное место; документы о раскрытом заговоре высланы в Москву со специальным курьером.

Сделав это сообщение тов. Свердлов напоминает историю перевода Ник. Роман, из Тобольска в Екатеринбург, когда была раскрыта такая же организация белогвардейцев в целях устройства побега Николая Романова. В последнее время предполагалось предать бывшего царя суду за все его преступления против народа и только развернувшиеся сейчас события помешали этому суду. Президиум ЦИК обсудив все обстоятельства заставившие Ур. Обл. Совет принять решение о расстреле Ник. Ром. постановил: Всерос. ЦИК в лице своего президиума признает решение Ур. Обл. Сов. правильным; затем председатель сообщает, что в распоряжении ЦИК находятся сейчас чрезвычайно важный материал и документы Ник. Роман, его собственноручные дневники которые он вел от юности до последнего времени; дневники его жены и детей; переписка Ром. и т. д. Имеются между прочим письма Григ. Распутина к Романову и его семье. Все эти материалы будут разобраны и опубликованы в ближайшее время”.

Черновик, писанный карандашом и пером, с поправками в числах:

Российская Федеративная РеспубликаСоветов.


Общего ликования и чувств свободы и возрождения не разделяло в этот день, вероятно, лишь несколько лиц из жителей города и расположенных неподалеку Сысертского и Верх-Исетского заводов. Думается, что разные чувства обуревали этих людей, разные причины влияли на особый уклад их мыслей и дум, и разно проявили они себя в этот и последующие дни, по создании на Урале нового положения.


Я. А. Сакович.

Мрачно, беспокойно было, вероятно, на душе у доктора Николая Арсеньевича Саковича, проживавшего на Госпитальной улице, в доме № 6. Верно, торопился он сжечь некоторые из своих бумаг; верно, со страхом и трепетом подбегал к окну смотреть на улицу, не идет ли кто-нибудь из новых властей к нему? Может, как Иуда, дрожал он, чувствуя неизбежность если не человеческого, то Божьего суда.

“Славным малым”, “ухажором за сестрами”, ловким и ласковым с начальством, любимцем самых младших офицеров, с кличкой - “гусар” - он во время немецкой войны был старшим врачом 5-й артиллерийской бригады. Всегда франтовато одетый, в галифе и со стеком, счастливый игрок в карты, первый во всех пирушках и пикниках и громче всех оравший “Боже Царя храни!” - таков он был и таковым его застала в Москве, в отпуске, февральская революция 1917 года.

“Еще в студенческие годы, - заявил он, вернувшись из отпуска в бригаду, - я был видным партийным работником Партии социал-демократов”, и каялся, что отсталое и реакционное общество офицеров дурно влияло на него. Он стал первым на митингах, первым по “углублению революции”, первым в работе разрыва офицера с солдатом и говорил, что только он один в бригаде разбирается в моменте и может вести за собой солдат бригады.

Спустя год от Саковича услышали: “Я не принадлежу ни к какой Партии и не принадлежал, но был записан в Екатеринбурге, в декабре, как сочувствующий, в партию социалистов-революционеров”. В январе 1918 года, по его словам, он отказывается принять звание “Областного Комиссара Здравоохранения” и считает себя Областным Санитарным врачом, но принимает от Областного Исполнительного Комитета печать “Областного Комиссара Здравоохранения” и на всех исходящих от него бумагах и распоряжениях ставит эту печать.

“Областного Совета депутатов и Исполнительного Комитета я не знаю, - говорит он, - но знал только Председателя Белобородова и комиссаров: Сафарова, Войкова, Голощекина, Юровского, Полякова, Краснова, Хотимского (все евреи), Тупетула (латыш), Сыромолотова, Анучина и Меньшикова (русские)”.

Так было во всю службу его, всегда: чем он не был - его считали, что он был; чего он не хотел - его заставляли делать; чему он не сочувствовал - ему приходилось подчиняться. Всюду, по его рассказу, было или влияние среды, или принуждение обстоятельствами, или волей и силой других. Всюду было - но. Всюду в его жизни оно следовало за ним помимо его желания, помимо его добрых намерений.

Что же теперь, в этот день, могло бы заботить, омрачать и пугать его? Почему мог он пугаться прихода к нему новых властей? Казалось, свет свободы, проникший в город с нашими войсками, должен был бы больше всего обрадовать, осветить его душу, столь, вероятно, истомившуюся, исстрадавшуюся в этом ужасном, гнетущем подчинении воли и поступков, как повествует он сам… Теперь-то он мог стать тем, что есть, стать снова человеком…

Но мог ли?

Вероятно, в эти минуты воскресали в его памяти еще и другие картины из его жизни и деятельности, о которых он говорит так, между прочим, вскользь, как о виденном, но его будто не касавшемся и проходившем помимо его какого-нибудь участия.

Встает в его памяти полуосвещенная, в клубах накуренного табачного дыма, давно не убиравшаяся маленькая комната тайных заседаний Президиума. Видит сидящих в ней за столом с диавольскими жестокими и иезуитскими лицами: Сафарова, Голощекина, Войкова, Тупетула, Белобородова, их он запомнил хорошо; отчего? А, кажется, был и Юровский и, наверное, другие. Видит и себя самого среди них будто сидящим в стороне, на диване, за газетой: “Так как разбирался вопрос, не касавшийся здравоохранения”.

И вспоминает, как дебатируются, а затем баллотируются вопросы: “устроить ли при перевозке бывшего Царя из Тобольска в Екатеринбург крушение поезда, или устроить “охрану” от провокационного покушения на крушение, или, наконец, привезти Их в Екатеринбург”. Помнит даже, что по этим вопросам были и какие-то сношения с центром, с Москвой…

Вышло последнее - перевезти в Екатеринбург: оно вернее.

А может быть, в эти переживаемые тревожные минуты видит он еще и другую картину, о которой он сам уже ничего не говорит, но которая слишком ужасно вырисовывается, как предположение, из Данных следственного производства.

Лес густой, старая шахта, полянка; на ней пень от спиленной вековой сосны; какой-то врач сидит на пне, спиной к шахте, нервно теребит случайно оказавшийся в кармане медицинский справочник и роняет из него кругом листки; взялся за советскую газету, оторвал от нее кусок и бросил; нервно достал из другого кармана пакет с вареными яйцами, чистит их и разбрасывает кругом пенька шелуху. И откуда у него эти яйца? Не из тех ли это 50 яиц, которые Юровский велел принести на 16 июля монахиням из монастыря.

А там, у шахты, где толпятся 6-7 красноармейцев, свалены чьи-то хорошо одетые трупы, обрызганные, перепачканные теперь кровью и глиной. Слышится, быть может, знакомый голос: “Доктор, будьте добры, отделите палец, кольца не снять”… И палец отделен, хорошо, чисто, хирургически и брошен в шахту.

Мог ли Сакович, даже если последнее не касалось его, стать тем, чем он был? Могло ли Божье Правосудие не тяготеть над ним в этот светлый для других день, день освобождения Екатеринбурга от советской власти?

[2]


М. И. Летемин.

На окраине города, на одной из грязнейших уличек, Васнецовской, во дворе дома № 71, в отдельном флигельке из одной комнаты и кухни, съежившись и прижавшись к темному углу сеней, жалобно и тихо стонала небольшая, длинной каштановой шерсти собачка. Слезились глаза от старости и, казалось, так был грустен общий ее вид, что плачет она и стонет по какому-то большому, ей одной ведомому горю.

А собака ясно была “не ко двору” в этом флигеле; порода иностранная и порода хорошая, редкая; шерсть длинная, пушистая, шелковистая, часто видавшая на себе мыло и гребенку; собака знала и разные фокусы: лапку давала, служила, но ни на какую русскую кличку не отзывалась.

Жильцы флигеля сидели тут же, в комнате. Жена, вероятно, плаксивым голосом, хныча, приставала к мужу:

- “Что же теперь будет? Что же делать?”…

Он, тупо уставившись взором в стол, с осовевшими от перепоя глазами, встрепанной бородой, не умытый, в чужих, слишком хорошего материала, частях костюма, тяжело, пьяно дышал и дымил одной папиросой за другой.

- “Прячь пока что”, - верно, только и был его ответ. И вот, из большого узла, сваленного при приходе в угол, спешно полетели куда попало, под кровать, в сундук, в ящик швейной машины, в темный чулан, за печку, под половицы, хорошие вещи, совершенно не отвечавшие обстановке и жителям флигеля, вещи, вещицы, принадлежности одежды, бумаги, книжки. Чего-чего не было среди них: четки из ракушек, образок овальный фарфоровый Св. Алексея, Митрополита Московского, оправленный в серебряный позолоченный ларец с мощами Святителя внутри, золотой крест-ковчежец с изображение