Убийство в Орсивале — страница 25 из 41

Берта с беспокойством посмотрела на него.

— Уверен ли ты в том, что говоришь?

— Вполне. На дворе снег, и тот, кто входил, принес его на сапогах. Этот снег лежит теперь на полу в передней и тает…

Берта быстро схватила лампу, не дав Гектору договорить.

— Идем, — сказала она.

Треморель не обманулся. Там и сям на черных плитах виднелись маленькие лужицы воды.

— Может быть, эта вода здесь уже давно? — сказала Берта.

— Нет. Час тому назад здесь не было ничего, даю руку на отсечение, и, кроме того, взгляни, вот здесь кусочек снега еще не растаял.

— Вероятно, это прислуга.

Гектор пошел осмотреть дверь.

— Не думаю, — сказал он. — Прислуга заперла бы дверь, а она — видишь? — незапертая. Да я и сам недавно ее запер и отлично помню, как задвигал щеколду.

— Это что-то необыкновенное.

— И даже больше. Заметь, что мокрые следы идут не дальше, чем дверь гостиной.

Они остановились молча, дрожа всем телом, обмениваясь взглядами, полными беспокойства.

— Что, если это он? — пришла мысль сразу им обоим.

Но зачем ему понадобилось идти в сад? Об окошке они не могли и думать.

— Это не Клеман, — сказала наконец Берта. — Когда я вошла, он спал, спит и сейчас сном праведника.

Соврези слышал все, о чем с таким страхом говорили его враги. Он проклинал свою непредусмотрительность, отлично понимая, что ровно ничего не сделал против их вероломных махинаций.

«Как бы они не принялись за мой халат, — подумал он, — или за мои туфли».

К счастью, они об этом не подумали и разошлись, но в глубине души каждого из них осталось сомнение.

В эту ночь с Соврези было очень худо. После светлого промежутка страшный бред снова посетил его видениями. Приехавший на следующее утро доктор объявил, что положение больного очень опасно и что он сам останется в Вальфелю на трое или четверо суток.

А болезнь все усиливалась и усиливалась. Стали проявляться самые противоречивые симптомы. Каждый день приносил с собой что-нибудь новое, совершенно не предвиденное медициной.

Один раз Соврези целый час было легче, но он опять вспомнил ту сцену у окна, и тотчас же это улучшение исчезло.

Как бы то ни было, а он тогда не обманулся. В тот вечер Берта действительно просила у Гектора одолжения.

Через день мэр Орсиваля со всей семьей собирался в Фонтенбло и пригласил с собой и графа Тремореля. Гектор с готовностью принял приглашение. Берта, не переносившая даже и мысли о том, что он целый день может провести с Лоранс, пришла умолять его отказаться от поездки. Он сначала решительно не соглашался, но силой просьб, а затем и угроз она убедила его и не ушла до тех пор, пока он не поклялся ей, что в этот же вечер напишет господину Куртуа письмо с извинениями.

Он сдержал свое слово, но решил освободиться от этой тирании. Он никогда не любил ни Берту, ни Фанси и, вероятно, никого другого, и вот он полюбил впервые дочь мэра Орсиваля. Он мог бы жениться на ней даже и в том случае, если бы она была бедна, как Берта когда-то. Со своей стороны, Берту тоже обуяли сомнения. Самые печальные предположения наполняли ее душу всякий раз, когда Гектора не было дома. Куда он ходит? Вероятно, на свидание с Лоранс, которую она так боится и так ненавидит.

Ревнивые предчувствия не обманули ее, скоро она увидела это сама.

Однажды вечером Гектор возвратился с цветком в петлице, который ему приколола Лоранс и который он забыл вовремя убрать.

Берта тихонько взяла этот цветок, осмотрела его и понюхала.

— Какая прекрасная разновидность вереска, — сказала она.

— Так и мне показалось, — ответил Гектор виноватым тоном, — хотя я и не знаю, что это за цветок.

— Могу я полюбопытствовать, кто вам его дал?

— Разумеется. Наш милый мировой судья, отец Планта.

Всему Орсивалю было отлично известно, что мировой судья, этот старый садовник, за всю свою жизнь не дал ни одного цветка никому, за исключением одной только мадемуазель Куртуа. Обман был очевиден, и Берта не могла оставаться равнодушной.

— Вы обещали мне, Гектор, — сказала она, — перестать видеться с мадемуазель Куртуа и отказаться от свадьбы.

Он хотел было ответить.

— Дайте мне договорить! — крикнула она. — Вы объяснитесь уже потом. Вы не сдержали своего слова, вы играете моим доверием, и я, глупая, еще этому удивляюсь. Только сегодня, после тяжких размышлений, я скажу вам одно: вы не женитесь на мадемуазель Куртуа!

И вслед за тем, не желая ничего слушать, она начала вечные жалобы женщин, обольщенных или претендующих на то, чтобы быть таковыми. Она была по-своему счастлива, вовсе не зная его. Она не любила Соврези, это правда, но она уважала его, он был расположен к ней. Не зная божественного счастья настоящей страсти, она и не искала его. Но явился Треморель, и она не смогла противостоять искушению. Зачем он во зло употребил то, что непреодолимо влекло ее к нему? И вот теперь, погубив ее, он хочет жениться на другой, оставив ей в воспоминание о себе стыд и раскаяние в непоправимой ошибке.

Треморель выслушал ее, возмущенный ее дерзостью. Это что-то невероятное! Как! Она осмеливается утверждать, что он употребил во зло ее неопытность, тогда как, наоборот, узнав ее получше, он иногда приходил в ужас от ее развращенности. Такова была глубина обнаруженного им в ней разврата, что он не раз задавал себе вопрос, первый ли он у нее любовник или двадцатый.

Но она так его обезоружила, так жестоко дала ему почувствовать свою непримиримую волю, что он готов был на все, чтобы только не подпасть окончательно под ее деспотизм. Он обещал себе, что при первом же удобном случае окажет сопротивление, и он оказал его.

— Да, — прямо заявил он, — я вас обманывал. После меня может не остаться потомства, а этот брак обеспечит мне его, и поэтому я женюсь.

И он стал приводить все свои прежние доводы, клянясь, что менее чем когда-либо любит Лоранс, но жажда денег обуяла его.

— Доказательством этому, — продолжал он, — служит то, что если бы ты завтра же отыскала для меня невесту с приданым не в миллион, в миллион двести тысяч, то я предпочел бы ее мадемуазель Куртуа.

Никогда еще она не замечала в нем такой решимости. Столько времени уже он представлял собой для нее мягкий воск, и это неслыханное сопротивление смутило ее. Она негодовала, но в то же время почувствовала то нездоровое самоудовлетворение, которое так приятно для некоторых женщин, когда они получают от любовников побои, и ее привязанность к Треморелю стала еще сильнее.

— Так ты действительно не любишь Лоранс? — спросила она его.

— Берта, милая моя, — ответил он, — я никогда не любил и не полюблю никого, кроме тебя одной.

Треморель думал, что, улещая Берту словами любви, он отвлечет от себя ее внимание до самого дня своей женитьбы. А Берта, со своей стороны, тоже размышляла.

— Послушай, — обратилась она наконец к нему, — я не смогу хладнокровно принести тебе ту жертву, которой ты от меня требуешь. Пожалуйста, дай мне несколько дней сроку, чтобы подготовиться к этому удару. Подожди… Я имею на это право. Пусть выздоровеет Клеман.

Он взял ее руку и поцеловал.

— Ах ты добренькая! — весело воскликнул он. — Ты любишь меня по-настоящему!

XIX

Граф Треморель и не предполагал, что отсрочка, выпрошенная у него Бертой, продлится так долго. Уже с неделю Соврези было лучше. Теперь он уже вставал, ходил, гулял по всему дому и даже без особой усталости принимал визиты своих многочисленных знакомых.

Но увы! Это была только тень прежнего Соврези. При виде его, бледного, как воск, малокровного, покачивающегося на ногах, никто из видевших его раньше не узнал бы в нем того крепкого молодого господина с красными губами, с веселым лицом, который когда-то у Севрского ресторана схватил за руку Тремореля.

Сколько ему пришлось перенести! Раз двадцать болезнь уже готова была его сломить, и все двадцать раз неукротимая энергия поднимала его на ноги. Он не желал, нет, он не хотел умереть раньше, чем будет отомщен его позор, который свел на нет и его счастье, и его жизнь.

Но как их наказать? Это было его навязчивой мыслью, сжигавшей мозг, заставлявшей глаза гореть пламенем. Предать свою жену суду? Удивительная радость — самому стремиться к бесчестью, делать свое имя, свою честь достоянием толпы! Не значит ли это отдать себя в полное распоряжение адвоката, который поведет тебя к желаемому им концу? И какое из этого удовлетворение?

Убить виновных? Это так просто! Но ведь он вбежит, выстрелит в них из револьвера, и они даже не будут иметь времени, чтобы сообразить, в чем дело. Их агония не продлится и минуты — и что же тогда? Тогда его схватят, будут допрашивать, он будет выгораживать себя, взывать к закону, рисковать осуждением…

Прогнать жену с глаз долой? Но ведь это значило бы добровольно отдать ее Гектору. Он уже знает, что они любят друг друга, а тут еще придется видеть, как они веселы, счастливы, рука об руку покидают Вальфелю, посмеявшись над ним же, дураком!

Ничто не могло удовлетворить Соврези. Ему хотелось чего-нибудь неслыханного, причудливого, выходящего из ряда вон, ему хотелось надругательства, пыток…

И он стал припоминать все те отвратительные истории, о которых раньше приходилось читать, отыскивая в них наказание, подходящее к этому случаю. Он имел право быть разборчивым, решил ждать, и, более того, он жертвовал своей жизнью. Единственное, что могло разрушить все его планы, это письмо, отнятое им у Дженни Фанси. Куда он его дел? Неужели потерял в лесу? Он искал его повсюду и не находил. Но тем не менее он делал вид, что нельзя было бы даже и догадаться об обуревавших его замыслах. Уже без явной гадливости он подчинялся льстивым ласкам жены, которую некогда так любил; никогда еще он так искренне не протягивал руку своему другу Гектору.

Однажды вечером, когда они все трое, сидели у горевшей лампы, Соврези начал притворно шутить. Он рассказал массу анекдотов и небылиц, а позже, когда он вышел, все было для него кончено.