И снова почти что вслух он подумал: что же она делает в Институте в такую рань? Она все не просыпалась, и он опять коснулся ее, на этот раз с беспокойством.
Инстинктивно, объяснял он впоследствии, он дотронулся до ее запястья — оно было холодно. Но поскольку обогреватель не был включен, а она была такой худощавой, он сначала не придал этому большого значения. Прикоснулся к изящному запястью еще раз, машинально ища пульс, и внезапно его охватило ощущение, как будто он снова в больнице, во время длинных ночных дежурств, в начале своей психотерапевтической практики. Пульса не было. Слово «мертва» еще не оформилось в его голове; он думал только о ее пульсе. Он вспомнил вдруг все истории о схожих случаях — истории, которые всегда полагал апокрифическими, — например, о том, как психотерапевт сидел в кресле, ни на что не реагируя, а пациент перед ним давал волю подавленному гневу, и, когда час прошел, а тот по-прежнему не произнес ни слова, пациент встал с кушетки, взглянул на него и понял, что тот мертв. Или о том, как первый утренний пациент звонит в дверь, никто ему не открывает, он входит сам и находит психоаналитика мертвым на стуле — тот испустил дух после ежедневной утренней пробежки.
Но одно дело — истории, может, просто байки, а другое — реальность. Внутри у него все как-то страшно оборвалось, он стоял посреди комнаты и не знал, что делать. В голове проносились отдельные слова: Нейдорф, кресло, Институт, субботнее утро, мертва.
Голд незадолго до того окончил курс психиатрии в Хадасса Эйн-Керем и уже сталкивался со смертью. Как врач, он наработал защитные механизмы, позволяющие жить с этим. Ему более или менее удавалось, как он однажды объяснял Нейдорф, соблюдать здоровую эмоциональную дистанцию между собой и покойником: в присутствии смерти он набрасывал завесу на то, что именовал своими «эмоциональными железами».
Но в этот раз привычная завеса не желала опускаться. Вместо этого возникла и начала опускаться вуаль совсем иного рода. Все заволоклось клубами тумана, как во сне, и необязательно в дурном сне: пол лишился обычной устойчивости, дверь открылась как будто по собственной воле, и хотя он не чувствовал ни рук, ни ног, но рука сама закрыла дверь, а ноги вынесли его из комнаты.
В коридоре он рухнул на стул и уставился на фотографию покойного Эриха Левина, ласково улыбавшегося из-за стекла. Голд спокойно сказал себе, что надо что-то делать, — вернее, ему казалось, что он спокоен, хотя уже тогда он понимал, что его реакции выказывали классические, прямо-таки из учебника, симптомы шока.
Он осознавал и в то же время не осознавал, что встает, наклоняет голову, делает глубокий вдох и каким-то образом добирается до телефона в кухне.
Телефон не был заперт на замок; замок лежал рядом, в нем все еще торчал ключ. В тот момент Голд не удивился и не спросил себя, кто же мог оставить телефон незапертым или спешил настолько, что оставил кольцо с ключами на кухонном столе. Впоследствии он ясно представил себе это кольцо с прикрепленным к нему мешочком из мягкой узорчатой кожи.
Впоследствии он припомнил еще много деталей: почти полную чашку кофе в раковине (под напечатанным плакатом, гласившим: «Пожалуйста, мойте за собой чашки и не забывайте выдернуть шнур из розетки. Последнюю перегоревшую кофеварку заменили только в прошлом месяце»; секретарша Фина расписалась внизу широким росчерком), капающий кран. Но в тот момент все его внимание было сосредоточено на телефоне; набрав номер, он тяжело уселся в секретарское кресло.
Казалось, прошли годы, пока на другом конце взяли трубку и пожилой женский голос с тяжеловесным немецким акцентом произнес; «Да».
Голд наслушался немало рассказов о фрау докторше Хильдесхаймер, и единственное слово, донесшееся до него сейчас по телефону, убедило его, что легенды правдивы. Говорили, что упомянутая дама относится к телефону, дверному звонку и почтовому ящику как к представителям враждебной чужеземной армии, жаждущим отнять у нее супруга и убить его своими бесконечными требованиями.
Некоторые говорили, что только благодаря ей Хильдесхаймеру удалось дотянуть до своих лет (в следующем месяце ему должно было исполниться восемьдесят) — тут говорящий обычно стучал по деревяшке — без единой серьезной болячки.
Мало того что ежедневный распорядок старика оставался неизменным вот уже полвека (первые три десятка лет восьмичасовой рабочий день: с восьми до часу и с четырех до семи; а последние двадцать — шестичасовой: четыре часа утром и два днем; с двух до четырех он не существовал для всего остального мира); супруга его строго следила, чтобы он не переутомился, и это касалось не только приема пациентов: например, она ограничивала число лекций, которые ему позволялось читать или слушать, и число часов, которые он мог потратить на преподавание в Институте. Ходили слухи, что практически невозможно пообщаться с Хильдесхаймером, не получив вначале позволения его супруги.
Фрау Хильдесхаймер произнесла «да», и Голд услышал, словно со стороны, собственный четкий голос. Он назвался и сообщил, что звонит из Института. После короткой паузы Голд извинился, что беспокоит их в субботу, и объяснил, что произошло чрезвычайное событие. На другом конце воцарилось молчание, и Голд не был уверен, что она еще слушает. Он повторил слово «чрезвычайное», и чудо наконец случилось.
Зазвучал голос старика, вовсе не сонный, а собранный и готовый к любой неожиданности. Голд знал, что на утренней лекции ожидалось его присутствие, и решил, что тот намеревался пройтись. Его дом стоял недалеко от Института, и в хорошую погоду супруга поощряла физическую активность — в разумных пределах.
В тот момент, когда Голд услышал его «алло», он почувствовал, что бремя ответственности свалилось с его плеч. Не зная толком, как сказать главное, он еще раз повторил, что говорит Шломо Голд, что он в Институте и что он пришел пораньше, чтобы все приготовить. Хильдесхаймер произнес длинное, выжидательное «да-а», и, когда Голд замолчал — он не мог подобрать слов, — старик позвал слегка обеспокоенным голосом: «Доктор Голд?» — и Голд уверил его, что он на проводе. Затем быстро добавил, что случилось нечто ужасное, действительно ужасное — голос его дрожал — и что доктор Хильдесхаймер должен прийти немедленно. Прошло несколько мгновений, прежде чем старик ответил: «Хорошо, сейчас буду».
Голд положил трубку с чувством громадного облегчения. Затем он включил кофейник — это простое действие не имело никакого смысла, потому что вода закипала целый час, но в нем было что-то успокоительное.
Снаружи за распахнутыми окнами, должно быть, пели птицы, но внимание Голда было сосредоточено на единственном, долгожданном звуке, который зазвучал в его ушах прекраснейшей музыкой, — это был шум мотора такси, привезшего Хильдесхаймера. Голд кинулся к входной двери и выглянул наружу.
Две витые лестницы, ведущие к парадному крыльцу, не позволяли увидеть поднимавшегося по ним человека; круглая лысина доктора Хильдесхаймера внезапно показалась на верхней ступеньке правого лестничного пролета. С трудом верилось, что еще только половина десятого.
До появления Хильдесхаймера Голд избегал думать о том, что же собирается ему сказать. Но как только он увидел лысую голову наверху лестницы, то осознал, что придется рассказать старику о смерти Евы Нейдорф, его бывшей пациентки, бывшей ученицы и близкого друга — а кое-кто утверждал, что и самой большой любви его жизни, — той, что должна была стать его преемницей на посту главы ученого совета. При мысли об этом облегчение, которое Голд испытал после телефонного разговора, немедленно сменилось тревогой, а в желудке опять образовался бездонный провал.
Хильдесхаймер подошел к Голду, стоявшему у входной двери с вопрошающим и обеспокоенным выражением на лице. Голд почувствовал, что в горле у него пересохло, язык словно прилип к нёбу, он просто протянул руку и знаком пригласил старика следовать за собой.
Хильдесхаймер быстро пошел за Голдом, который подвел его к порогу маленькой комнаты и затем отступил, движением руки приглашая войти.
2
Эрнст Хильдесхаймер вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь. Голд сидел на стуле между маленькой комнатой и кухней и с тревогой ждал. Старик сильно побледнел, губы его сжались, а в глазах затаилось нечто, что лишь позднее Голд определил как страх. Лицо выражало гнев, причины которого Голд не понимал.
Очень спокойным голосом Хильдесхаймер спросил Голда, предпринимал ли он иные шаги помимо звонка ему. Голд встревоженно взглянул на него и ответил, что еще не вызывал «скорую помощь». Хильдесхаймер, казалось, не удивился и проговорил, что понимает, почему тот предпочел предоставить ему общение с полицией.
Старик двинулся на кухню; Голд шел за ним, чувствуя, как стягивается узлом желудок, и там, в кухне, глядя, как синеют костяшки пальцев на руке, которой старик ухватился за край стола, он впервые услышал о пистолете.
Впоследствии он не мог вспомнить разговор целиком, только отрывки фраз и не связанных между собой слов. Он помнил слово «пистолет», повторенное несколько раз, помнил, как голос Хильдесхаймера произнес «возможно» и еще «несчастный случай». Фрагменты информации, проникшие в его сознание, пока он сидел, глядя на старика, в кухне Института, проливали на ситуацию такой кошмарный свет, что он внезапно поднялся на ноги, хватая ртом воздух и не видя ничего, кроме черных кругов перед глазами. Зрение не хотело фокусироваться, он ощутил, как отливает от лица и ритмично стучит в висках кровь, и понял, что весь следующий час будет не способен ни к каким действиям, потому что стоял на грани жесточайшей мигрени в своей жизни.
В юности Голд страдал от частых мигреней. Пока Нейдорф не стала его руководителем по психоанализу, ему не удавалось определить причину приступов. У Нейдорф возникла гипотеза, что они были результатом не нашедшего выражения гнева. (Он словно бы услыхал ее мягкий голос: «Гнев, который ты никак не проявлял», и вспомнил, как спросил ее, имеет ли она в виду подавленный гнев, а она, помолчав, спокойно напомнила ему, что они договорились не употреблять профессиональную терминологию применительно к его собственному случаю, а потом сказала: нет, она имела в виду не это, а истинный гнев, для которого ему не удалось найти выход.) Он знал, что теперь, помимо ужаса, он чувствует и гнев, возможно схожий с тем, что отпечатался на бледном лице старого Хильдесхаймера. Но только впоследствии осознал, что то была всего лишь ребяческая злость. Утро испорчено, Институт осквернен. В ту минуту смерть Нейдорф казалась ему столь нереальной, что он совсем не думал о ней. Он закрыл глаза, открыл их вновь и поплелся к аптечке, висящей на стене над кухонным столом (лейкопластырь, аспирин, йод, панадол — «Как комплект первой помощи в детском саду, не хватает только свечек от температуры» — говорил Джо Линдер каждый раз, когда ему требовалась таблетка). Мысль о воде вызывала тошноту, он проглотил аспирин, не запивая.