— Мы бы хотели, чтобы ты вернулся на работу и следил, не случится ли чего необычного.
Али механически кивнул, и Эли спросил:
— Ты сможешь вернуться на работу завтра?
Он сделает все, что ему скажут. Когда ему можно пойти домой?
— Сегодня, — сказал Эли.
И тогда, только тогда в глазах молодого араба полыхнула ненависть, потому что до него дошло: его обвели вокруг пальца, его отпускают, но он все равно в ловушке.
Было уже шесть вечера, когда они разделались с бумажной работой и решили, что именно Гил Каплан скажет прессе. (Михаэль старался избегать прямых контактов с журналистами; собственное фото на страницах газет, как сегодня, вызывало у него глубокое раздражение.) Дождь прекратился. Он понимал, что опаздывает на встречу с семьей погибшей, но все же решил позволить себе спокойно выпить чашечку кофе.
Кофе всегда служил Михаэлю хорошей отговоркой, чтобы отложить дела. Но Цилла не дала ему такой возможности. Хмурясь, она заявила, что им следует позаботиться об ордере для просмотра счетов Нейдорф:
— Без разрешения районного суда нам его ни за что не получить, а банковские управляющие, как ты отлично знаешь, заявят, что у нас нет права просматривать чьи-либо счета.
Михаэль вздохнул.
— Мы должны убедиться, что информация держится в секрете, — утомленно произнес он. — Мы же не хотим, чтобы пресса совала сюда нос.
Цилла посетовала, что гласность и демократия мешают работать полиции:
— Шагу нельзя ступить без судебного ордера!
— Не жалуйся, — сурово остановил ее Михаэль. — Ты бы хотела жить где-нибудь в Аргентине? Такова цена, которую надо платить.
Он думал о том, что, поставь он охрану в доме Нейдорф, все с самого начала шло бы по-другому; или хоть посети он вовремя бухгалтеров…
Когда Цилла поспешно вышла из комнаты, чтобы просить Шорера поторопить суд, Михаэль остался один перед быстро стынущим кофе, уставившись на противоположную стену и на колечки сигаретного дыма, и все не мог решиться встать с места и поехать в Немецкую слободу. Вдруг зазвонил телефонный аппарат, белый — внешний вызов.
Услышав в трубке хрипловатое «алло», он невольно улыбнулся. У нее всегда было отличное чувство времени, подумалось ему. Она как будто знала, что он только что вернулся с похорон. Похороны всегда вызывали у него потребность забыться в тепле женского тела…
Майя опять повторила «алло», и он вздохнул:
— Я думал, мы все решили…
Как обычно, это прозвучало не слишком убедительно, и она, разумеется, услышала в его голосе затаенное желание. Пять лет Михаэль безуспешно старался порвать с ней. Он с самого начала знал, что они никогда не смогут жить вместе. Во время первого же свидания она с полной искренностью, задавая тон их позднейшим отношениям, ясно дала понять, что мужа не бросит. «Что касается развода, я католичка. Не пытайся понять, просто прими как факт».
Поначалу такая декларация не вызвала у него ничего, кроме облегчения; но пришло время, когда, как она и предсказывала, боль оказалась сильнее радости. Пришло время, когда короткие свидания и невозможность провести вместе целый день и ночь вызвали в нем такую тоску, какой он ранее не знал Разрыв был неминуем, и Михаэль мог вынести это, лишь бросаясь с головой в работу. Но Майя, заранее заявив о своих намерениях, безжалостно старалась вернуть его и никогда не проигрывала.
Он девять раз уходил от нее. В последний раз продержался дольше всего — целый месяц.
— Я скучала по тебе, — сказал хрипловатый голос с простотой, пронзившей его сердце, подобно кинжалу.
— Что будем делать? — спросил Михаэль, как будто не объявил ей, что на этот раз все кончено, и слава Богу.
— Не важно. Главное, что ты жив и что ты меня любишь, — жизнерадостно ответила Майя, и он вспомнил ее смех и сияющие глаза.
— Ладно, — с отчаянием сказал он, — но что будем делать с этой любовью?
— Все, что сможем.
Он опять не сдержал улыбки. Желание было столь всепоглощающим, что вновь разрыв показался бесполезной попыткой уйти от неизбежного.
— Знаешь, мне остается только уехать из страны, — сказал он.
— Да, в Кембридж. Когда-нибудь так и будет, но не сейчас, всему свое время, — нетерпеливо заявила Майя. У нее оставался ключ от его квартиры, и она сказала, что сможет прийти вечером.
На мгновение он почувствовал прежний гнев и чуть не сказал, что у него другая женщина, другая жизнь — но желание снова заключить ее в объятия, услышать ее смех, и слезы, и стоны было сильнее прочих побуждений. Вновь он спросил себя, что делает здесь, в этой скучной комнате, на этой утомительной работе, и почему прямо сейчас не садится в машину и не едет в университет к Порату, который был молодым преподавателем, когда он сам был студентом, а теперь возглавлял исторический факультет.
Когда Михаэль встречал кого-либо из своих прежних преподавателей, особенно профессора Шаца, руководителя своей работы на звание магистра, его всегда спрашивали, почему он не возвращается и не принимается за диссертацию.
Восемь лет назад, перед разводом, он ненавидел Ниру сильней всего за то, что женитьба, а потом развод помешали ему принять предложенный грант и уехать в Кембридж писать диссертацию. Сегодня он понимал, что в тот момент стоял на перепутье. А возвращение назад не так легко, хотя прежде думалось иначе.
Во время одной из бесед с Шацем профессор попытался втолковать ему, что означает уйти из узкого круга «академических крыс». Михаэль не принял его всерьез и предпочел считать, что шансы на блестящее ученое будущее зависят только от его интеллектуальных способностей. Он старался убедить Шаца, венгра, который любил его и видел в нем своего преемника, что если ему один раз предложили грант, то предложат и еще, через год-другой, после того, как он «со всем этим разберется».
Шац обвинял его в наивности: ведь его место займут другие молодые ученые, не менее талантливые, чем он, а второго шанса у него не будет. Иувалу тогда исполнилось шесть, и Михаэль объяснял, что ребенок не сможет примириться с отъездом отца, который заботился о нем больше, чем все остальные, и к которому мальчик был особенно привязан. Шац понимал это, у него самого были дети, но попытался найти разумные практические решения; однако Михаэль настоял на своем. Он не мог заставить себя рассказать кому-нибудь о мстительном отказе Ниры позволить мальчику проводить даже месяц в году с ним за границей. Если ей нельзя поехать с ним, уперлась жена, если она не может быть частью его блестящей академической карьеры, тогда он вообще никуда не поедет. А если поедет — может попрощаться с сыном.
Итак, ценой Кембриджа и гранта было либо продолжение брака, либо отказ от ребенка. Такую цену Михаэль заплатить не мог. Сохранить брак было абсолютно невозможно, и он знал, что и Нира это понимает, но ей невыносима мысль, что он двинется вверх без нее. Что касается ребенка… С самой первой ночи Михаэль просыпался, когда тот плакал, кипятил бутылочки, менял подгузники, часами укачивал его на руках — и все это задолго до того, как женская эмансипация изменила жизнь мужчин, когда его коллеги-студенты по-прежнему жили на деньги жен и принимали все меры, чтобы не завести детей. Он никогда бы не смог отказаться от ребенка. Юзек, конечно, предлагал щедрую материальную помощь. Чего бы он не сделал, чтобы зятя называли «доктор»! «Если уж он беден и родом из Марокко, то пусть, по крайней мере, станет профессором, так, что ли?» — однажды бросил Михаэль Нире в сердцах, когда она стала давить на него, чтобы он принял помощь ее родителей.
Сейчас он думал, что тогда вел себя глупо. Ему следовало принять деньги от ее родных и облегчить жизнь им обоим. Не надо было скандалить с Нирой по поводу каждого нового платья, которое она покупала на их деньги. Но тогда у него были принципы, с горечью подумал он, дурацкие принципы, мешавшие жить. В любом случае брак нельзя было спасти; он с самого начала был обречен. Он не испытывал к Нире ни любви, ни привязанности. Вид ее растущего живота в первый год их семейной жизни ничего для него не значил; это просто была цена, которую обязан платить человек ответственный и порядочный. Никто не подозревал, как глубоко ему ненавистна вся эта ситуация. Даже его мать не понимала, как страдал ее младший сын, когда женился на забеременевшей от него единственной Дочери преуспевающих родителей польского происхождения. Она стала подозревать что-то лишь после рождения Иувала, потому что признаки были знакомы ей слишком хорошо: холодная вежливость, сдержанность и время от времени — взрывы, которых она не наблюдала с тех пор, как он ушел из дома.
Он сразу отверг все попытки Ниры давать ему советы. В тот период он считал, что сумеет написать диссертацию, работая на полной ставке. Он отверг предложение занять вакансию помощника преподавателя, потому что жалованье было слишком низким, чтобы оплачивать раздельное проживание и содержание, которого безжалостно требовала Нира, поэтому он пошел работать в полицию. Его послали на курсы следователей, потом на офицерские курсы, и в конце концов он попал в отдел по особо тяжким преступлениям, расследовал убийства, а вопрос о диссертации отступал все дальше и дальше.
При новом образе жизни было невозможно написать что-нибудь, а когда его будили среди ночи, чтобы он приехал взглянуть на труп, тема ремесленных гильдий Средневековья начинала казаться жутко скучной и безжизненной. Наблюдая вблизи нищету и страдания, грязь и боль, он начинал понимать по-новому смысл выражения «башня из слоновой кости». Он знал: чтобы посвятить себя написанию диссертации, вернуться в замкнутый академический мир, ему необходимо будет оставить службу в полиции. Все чаще он ощущал, что стремление вернуться в университет было искусственным, что его настоящее место — не на историческом факультете; но в иные моменты, вот как теперь, с отчаянием думал, что его полицейская служба бессмысленна и что спасение он найдет лишь среди гильдий, Средних веков, в стенах исторического факультета.
Была половина седьмого, когда он допил совершенно остывший кофе, собрался с дух