Убийство времени. Автобиография — страница 10 из 45

м церкви. Вместо него явился отец Брандмайер, учивший меня Закону Божьему в старших классах, добрый человек и искусный оратор. Подозреваю, что Эггер не пожелал хоронить самоубийцу, папа обратился за помощью к Брандмайеру, и Брандмайер нашел, как это можно устроить. И снова люди шептались о том, как холодно и равнодушно я выглядел на этой церемонии.

Тетушка Юлия, которая не была моей любимейшей родственницей, теперь занялась нашим домашним хозяйством. Однажды зашел дядя Рудольф и спросил: «Что вы с ней сотворили?» Мы с папой ходили на длинные прогулки и говорили о самых обычных вещах. Вернувшись в Югославию, я записал свои впечатления на обложке гетевской «Ифигении». Был солнечный день, и я сидел на кукурузном поле. Я писал о печали отца, о том, что мы отдалились друг от друга и о неуловимости жизни. У меня были «правильные» мысли и «правильные» чувства — но мои эмоции были искорежены и поверхностны, так что выходили лишь волны на бумаге, а не слова с подлинным чувством. Я понимал, что ту* что-то не вяжется, хотя у меня не было примеров, на которые я мог бы положиться. Постепенно эти впечатления потускнели; остались только повседневные неурядицы, связанные с жизнью в оккупированной стране.

Мы никогда не сталкивались с Сопротивлением и не особо задумывались о том, что мы оккупанты. Из Вуковара мы переместились в Брод, затем в Баню-Луку, Нови Сад, Винковци и снова по кругу. Во время одной из этих поездок мы с однополчанином прошли через поле к деревенскому дому. У ворот появилась старая женщина. Мы были голодны и, обратившись по-немецки, попросили кукурузного хлеба и молока. Женщина отвечала на английском — она была в Штатах и все еще имела там родню. Она была приветлива и вела себя учтиво; она довольно охотно поговорила с нами, но еды не дала. Она объяснила нам, что мы для нее враги. Мы были искренне удивлены. В ноябре нас отпустили на короткую побывку; 11 декабря 1943 года нас наконец отправили в бой.

Из того, что произошло потом, я снова помню лишь обрывки. Некоторые из них я могу связать с определенным местом действия, но ума не приложу, где произошло все остальное. Еще пять лет назад я полагал, что побывал в Киеве; однако небольшая проверка перемещений убедила меня в том, что я все время оставался на северной части русского фронта. На самом деле это было неважно — жизнь везде была не сахар. Сначала мы стояли под Старой Руссой; затем перебазировались на западный берег Чудского озера, недалеко от Пскова. В октябре 1943 года я стал ефрейтором (Gefreiter), затем, в апреле 1944 года, — сержантом (Unteroffizier) и младшим лейтенантом, а в конце этого же года — лейтенантом. Так сказано в моей военной книжке; но в моей памяти на этом месте прочерк.

Нашими первыми квартирами стали ямы, выкопанные в земле, с деревянными койками. Когда мы только прибыли, земля была твердой; вскоре она превратилась в грязь. Грязь была повсюду — красно-коричневая грязь на наших сапогах, лицах, руках, на рубахах и в волосах. Мы не ходили, а скользили по ней. В день нашего прибытия один солдат выстрелил в себя, пытаясь разобрать пистолет. Он стоял, словно бы удивленный, в то время как кровь вытекала из его тела по идеальной параболе. Парабола взвилась вверх и опустилась, затем съежилась и в конце концов вовсе исчезла. Несколько недель мы просто ждали; мы ели, спали, чистили оружие и смотрели на горизонт. Затем началось отступление.

Маршируя по сельской местности, мы взрывали каждый дом, который попадался нам на пути; мы клали заряды в стратегические точки, зажигали фитиль и мчались прочь. Мы спали на печах, с ружьем, противогазом, кортиком и боеприпасами под боком. Печи бывали еще теплыми — потому что жители покинули дом всего несколько часов назад. Мы слышали артиллерию и видели вспышки огня, но никогда не встречали ни единого русского солдата. Гражданских тоже не попадалось — за исключением двух случаев. Однажды я видел, как здоровенный пехотинец заталкивал женщин и мужчин в погреб — это было в двух сотнях метров от меня, — затем бросил им вслед гранату. «Зачем он это сделал?» — спросил мой сосед. В другой раз какой-то злобный коротышка выстрелил гражданскому прямо в голову. Эти происшествия не шокировали меня — они были просто слишком странными, однако они остались в моей памяти, и теперь при воспоминании о них меня бросает в дрожь.

Мы ненадолго остановились, чтобы отпраздновать Рождество. Я выступил с комической сценкой и исполнил балладу о судьбе старого и мудрого Сократа. В своей военной книжке я с удивлением прочел, что Железный крест я заслужил в марте 1944 года — я-то думал, что это произошло гораздо позднее. Вот что тогда случилось. Мы лежали на снегу, и нас атаковали самолеты — в России это бывало нечасто — и артиллерия с земли. Мы были испуганы до смерти — я точно знаю, что чувствовал я, — и пытались вжаться в землю так, чтобы исчезнуть. Наши танки ездили туда-сюда и раздавили одного из наших солдат. Он лежал на земле, плоский, словно кусок картона. Мы двинулись дальше. Стемнело. Когда мы приблизились к деревне, в нас снова стали стрелять. Я взял ручной гранатомет — Panzerfaust, — выпрыгнул на дорогу, которая чуть возвышалась над уровнем поля, и побежал в сторону деревни, призывая других идти за собой. Мы вошли в деревню и оставались в ней несколько часов; затем нам снова пришлось драпать. Этот случай я привожу не как пример своей храбрости, а как пример своей дурости, а также чтобы показать, как работает моя память. Как бы то ни было, меня наградили Железным крестом второй степени. Я давно его потерял, но у меня все еще есть подтверждение — здесь, в моей Soldbuch.

В этом же году, то ли до, то ли после упомянутых событий, меня назначили командовать опытными солдатами. И вот я, записной книжный червь, безо всякого опыта, но с символами власти на плечах, оказался лицом к лицу с целой бандой скептически настроенных экспертов. То же самое произошло со мной двадцать лет спустя, когда я должен был учить индейцев, черных и испаноязычных, которые поступили в университет по одной из образовательных программ Линдона Джонсона. Кем я был для этих людей, чтобы говорить, что им думать? И кем я был в 1944 году, чтобы командовать людьми, которые провели на войне годы? Я начал заводить разговоры — рассказывал слухи, которые доносились до меня, о перемещениях войск — просто ради того, чтобы установить хоть какой-то контакт. У меня ничего не вышло. Мы переместились западнее и в конце концов прибыли на Чудское озеро. Там было ровным счетом нечего делать: днем постреливали, ночью взлетали разноцветные сигнальные огни. Иногда офицер посылал какой-нибудь отряд через озеро, но большую часть времени солдаты просто топтались в своих окопах, смотрели на горизонт и ждали, когда их сменят. Погода была чудесной, один солнечный день следовал за другим; все это почти что напоминало каникулы в национальном парке. Я предпринимал длинные пешие прогулки и начал снова упражняться в пении. Ночью я проверял наблюдательные посты. Я называл пароль, спрыгивал в окоп, объяснял, где находится то или иное созвездие или особенно занимательная звезда, пересыпал все это подходящей к случаю астрофизической информацией и шел к следующему окопу. Несколько недель спустя один из «моих людей» сказал мне: «Ты, конечно, псих, но ты в норме. А когда ты только прибыл, мы думали, что ты чертов засранец!»

Покончив со своим заданием, еще с несколькими кандидатами я вернулся в школу офицеров в Дессау-Рослау — маленький городишко примерно в пятидесяти километрах от Лейпцига. Теперь мы изучали тактику, военную историю, военное право, взрывчатку, огнестрельное оружие и так далее, а также ходили на тренировочные упражнения. Я даже прочел несколько лекций. Не знаю, как это вышло, но до сих пор помню, как передо мной сидели инструкторы, на лицах которых скепсис смешивался с раздражением. У меня все еще есть полный текст этих лекций — 40 страниц в тетрадке формата шесть на восемь дюймов. Она уцелела, и это настоящее чудо, потому что у меня нет привычки собирать памятные вещи. Я начал читать курс 21 ноября 1944 года и закончил 1 декабря. Вот начало второй лекции в напыщенном стиле, который я использовал тогда.

«Прежде чем я начну излагать свои соображения, — говорил я, — я хотел бы обратиться к событиям, которые произошли в результате моей первой лекции. У меня есть некая очень четкая позиция. Я не собираюсь отклоняться от нее в результате каких бы то ни было реплик, сделанных кем угодно в этой аудитории, по причине того, что для меня моя позиция является безусловно верной. Таким образом, моя речь будет иметь определяющий и абсолютный характер. Пусть всякий возьмет из нее то, чего он заслуживает. Я не называю никого по именам, и никто из тех, чья совесть чиста, не должен быть ею задет». Это было обращено к моим однополчанам, но также адресовалось и наставникам, которые критиковали меня за то, что я был lebensfremd — чужд общей жизни. «Что вы имеете в виду под жизнью?» — спрашивал я. «Если бы я последовал вашему примеру, я бы транжирил свое время на посещение мест, которые напоминают непропорционально разросшиеся деревни, и обсуждал бы ветер и погоду в компании бестолковых женщин. И это вы, филистеры, зовете «жизнью»?» «Истинная связь между вещами, — вещал я, — являет себя одинокому мыслителю, а не людям, которые очарованы шумом и гамом». Люди бывают разных профессий и разных взглядов. Они подобны наблюдателям, которые смотрят на мир через узкие окна запертого строения. Время от времени они собираются в середине этого дома и обсуждают то, что видели — «один наблюдатель будет рассказывать о прекрасном пейзаже с багряными деревьями, багряным небом и багряным озером посередине; другой — о бесконечных голубых просторах; третий — о великолепном пятиэтажном здании; они будут спорить между собой. Наблюдатель на вершине этого строения [то есть я] может только посмеяться над их спорами — но для них спор будет реальным, а он сам покажется им нездешним мечтателем». В реальной жизни, говорил я, все ровно так и обстоит. «Всякий человек имеет свои устойчивые взгляды, окрашивающие ту часть мира, которую он воспринимает. А когда люди сходятся для того, чтобы понять природу целого, к которому они принадлежат, они обречены говорить и не быть услышанными; они не поймут ни самих себя, ни других. Я часто с болью испытывал эту непроницаемость людей — что бы ни случилось, что бы ни было сказано, все это отскакивает от гладкой поверхности, которая отделяет их друг от друга».