Убийство времени. Автобиография — страница 13 из 45

Здесь я смотрел драмы (помню «Марию Магдалину» Геббеля), оперы, балет и слушал концерты. «Фиделио» меня разочаровал. Слишком много воплей, слишком много жестикуляции, слишком много Хороших Людей. «Меня это не удивляет, — сказала Розмари. — Ты ведь был на войне. Погоди немного, и твоя любовь к театру вернется». Это было время, когда известные актеры появлялись в неожиданных театрах. Петер Андерс выступил с концертом; Генрих Крайфангер, тенор Венской государственной оперы, пел в «Паяцах», в «Стране смеха» и также дал сольный концерт. «Он будет орать, как резаный, — заявил я пришедшей Розмари, — у него нет изящества». Первую часть концерта Розмари провела, стоя у стены: «Хочу рассудить сама», — сказала она. Она согласилась со мной, когда вернулась на место. После концерта я расспросил Крайфангера о его технике. Он сказал: «Это очень сложный труд — надо учитывать работу тридцати пяти различных мышц». В Веймаре были и замечательные местные певцы — в том числе Рудольф Люстиг, уроженец Вены, позже отправившийся в Берлин, Вену и Байройт, и Карл Пауль — могучий баритон, но актер не выдающийся. Филармоническим оркестром дирижировал Герман Абендрот. Здесь я послушал Пятую симфонию Чайковского — в то время это была моя излюбленная «эмоциональная грязевая ванна»; в Апольде я посмотрел «Дона Паскуале» — Норина метала в нем искры, а Карл Пауль пел доктора Малатесту; в Эрфурте я смотрел «Дон Жуана» с Карлом Шмитт-Вальтером в главной роли — это было зрелище, от которого захватывало дух. Мы с Розмари часто читали друг другу стихи — баллады, любовные стихотворения и что-нибудь пометафизичней. Моргенштерновские «Песни висельников» были нашей любимой книгой. Молодые поэты разыскивали меня и спрашивали моего мнения о своих стихах — понятия не имею, с чего бы это.

В академии я брал уроки итальянского, гармонии, фортепьяно, пения и дикции. На уроках гармонии по какой-то причине нужно было петь гаммы и интервалы. Я не мог читать ноты, притворялся охрипшим и, в конце концов, перестал ходить на эти занятия. Хаушильд сосредоточился на Lieder, которые исполнялись по большей части пианиссимо, и преимущественно это был Шуберт.

Максим Валлентин занимался актерской игрой и пытался реформировать театры в округе. Мы, то есть Валлентин и пестрая толпа студентов из академии, садились на поезд и отправлялись в один из множества театров Восточной Германии, покупали билеты и смотрели все, что предлагалось в репертуаре. После представления один из нас — это мог быть Валлентин или один из учащихся — поднимался и просил зрителей покритиковать то, что они только что видели. Большинство оставалось — как я полагаю, из любопытства, — ведь для них это был новый опыт. Они сидели на местах, но ничего не говорили. Мы предвидели это и были готовы. Один из студентов поднимался и делал намеренно невнятное замечание. Затем вставал другой и подхватывал разговор, но он говорил уже яснее и без околичностей. Услышав, как идеи высказываются столь свободно, люди, которые прежде никогда не заговаривали на публике, становились великими ораторами. Некоторые из них даже требовали вернуть им деньги за билеты — особенно в Эрфурте, где мы посмотрели уморительного «Фауста». Я вступил в Kulturbund zur Demokratischen Erneuerung Deutschlands (Культурный союз за демократическую реформу Германии) — это был единственный ферайн, в котором я когда-либо состоял, — и участвовал в их собраниях. По всей видимости, я жил полной жизнью. Тем не менее я не был ей доволен. По своей обычной привычке, я не стал анализировать ситуацию, но решил податься куда-нибудь еще.

За два дня до отбытия я попал на неповоротливую дискуссию о современной (то есть антифашистской) драме. На ней присутствовал Валлентин; здесь же был и Герхард Айслер, брат композитора Ганса Айслера и большая шишка в восточногерманском правительстве; здесь были драматурги, продюсеры и студенты из академии. Около часа я выслушивал скучные лозунги и хромые замечания, затем поднялся и произнес речь. Я не слишком хорош для дебатов и меня пугают большие аудитории, но я был слишком возбужден, чтобы смолчать. Я сказал — кругом полно антифашистских пьес, они повсюду, словно грибы после летнего дождя. К несчастью, все они плохи. Кроме того, нет большой разницы между ними и предыдущими пьесами о нацистском подполье. В обоих случаях у нас есть Герои, Злодеи и Неопределившиеся. В обоих случаях Злодей предает Героя, что приводит к погоням в традиции «полицейские и воры». И там, и там Неопределившийся (обычно это мужской персонаж) пытается обрести душу и, наконец, видит Свет — часто в этом ему помогает уже просветленная Добрая Женщина. Разницы почти никакой — в главных ариях здесь упоминаются Маркс и Ленин, а в предыдущих пьесах на этом месте был Гитлер. Но разве не абсурдно базировать битву между добром и злом на каких-то именах, и разве не непристойно использовать ту же самую форму, даже тот же самый тип истории, чтобы об этом рассказать? Многие, кажется, были со мной согласны, а Валлентин был заинтригован, но времени продолжать дискуссию уже не было. На следующий день я побывал на репетиции «Сказок Гофмана» с Рудольфом Люстигом в заглавной роли. Часть актеров носила сценические костюмы, часть была в обычной одежде. Я не знал сюжета и не мог отличить происходящее в пьесе от случайностей на репетиции; это был странный опыт, память о котором оставалась со мной на долгие годы. На следующее утро я уехал из Веймара и началось мое возвращение в Вену.

Первой остановкой на пути был Мюнхен. Я отправился в оперу («Вольный стрелок» с Фердинандом Францем в роли Каспара и «Тоска», где Георг Ханн очень грубо пел Скарпиа); купил еды на черном рынке, прошвырнулся по городу и сел на последний поезд во Фрайлассинг, городок на границе. Там меня остановили пограничники из американской армии. И не без оснований — мое удостоверение личности (свидетельство о выписке из госпиталя в Апольде) было дубликатом и напоминало подделку. Меня заперли в камере вместе с проституткой и бывшим генералом. Через три дня меня допросили американский солдат и баварец, который объяснялся на ломаном английском — это был проныра, который хотел воспользоваться хаосом, чтобы получить место поважнее. Они отпустили меня и посоветовали вернуться в Мюнхен и уже оттуда ехать через границу с большой группой людей. И уже через несколько дней я стоял перед нашим многоквартирным домом в Вене — 15 округ, Аллиогассе, дом 14. Первой меня увидела консьержка и завопила: «Йеззасмарияундйозеф!» Я плелся на костылях («полностью непригоден к службе», говорилось в моей выписке из госпиталя), и видок у меня был затрапезный. Вскарабкавшись на третий этаж (лифта у нас не было), я подошел к квартире и позвонил в звонок. Мне открыл отец. Мы обнялись. Я снова был дома.

6. Университет и первые странствия

Отец жил один с тех пор, как умерла мама. Он пережил бомбежки и неделями оставался без света, отопления и достойной пищи. Чтобы сберечь деньги и вещи, он спал на одеялах вместо простыней, отрезал верх у старой рубашки, надевал сверху костюм и носил ее до тех пор, пока и этот верх не изнашивался до такого состояния, что уже нельзя было показаться на людях. Как бывший член нацистской партии, он должен был зарегистрироваться у властей. Он боялся, что его могут уволить с работы и лишить пенсии.

Я был смутно осведомлен обо всех этих проблемах, но в действительности ими не интересовался. Лишь много лет спустя я осознал, насколько, должно быть, одиноко чувствовал себя мой отец. Однако он никогда не жаловался, он пытался помочь мне, как мог — деньгами, советом, моральной поддержкой. Он же занимался и домашним хозяйством. Раз в неделю он бросал все съестное, что мог найти, в большой алюминиевый котел, в котором мама когда-то замачивала нашу грязную одежду, — отец добавлял туда воду, соль, специи, и получался суп. Каждый день мы вычерпывали верх из этого желе и разогревали одну порцию. Это была наша единственная пища. Дров и угля у нас не было. В 1946 и 1947 годах температура внутри дома была от 5 до 8 градусов по Цельсию. Большую часть времени я валялся в кровати, читал и переписывал лекционные заметки или же сидел за столом, пил горячую воду и кутался в одеяло. Однако я не был так обеспокоен происходящим, как теперь.

В моем академическом досье две особых записи. Первая из них — 18 ноября 1946 года — гласит, что я прошел проверку факультетской комиссии по этике (Ehrenkomission) и принят без предварительных условий. Это было несложно. Я не вступил в партию и не участвовал в каких-либо преступлениях. Я не могу похвалиться этим — просто не представлялся случай. Не знаю, что бы я сделал, если бы мне предложили стать Parteigenosse или приказали убивать гражданских. Второй пункт, запись от 28 января 1949 года, гласит: «Участники военных действий освобождаются от двух семестров обучения, диссертацию можно защищать в конце шестого семестра». Кроме того, мне назначили ежемесячную пенсию (которую я получаю до сих пор). Это меня озадачило. Мы проиграли войну, сказал я себе. Так как же мы получаем все эти привилегии? Так или иначе, теперь я стал студентом. Я был на три года или пять лет старше всех остальных, и к тому же я был калекой. Кажется, меня это не заботило. Со мной обращались так, как будто мне восемнадцать и я в отличной форме.

В мой изначальный план входило изучение физики, математики и астрономии, а также продолжение занятий пением. Но вместо этого я стал изучать историю и социологию. Физика, думал я (хотя мои мысли вовсе не были столь хорошо артикулированы), имеет мало общего с реальной жизнью. С историей другое дело: с ней Я" пойму то, что произошло только что. Этого не случилось. Профессор Пивец, преподававший историю средних веков, начал со статистики — структуры феодальной системы, роль сервов, размер частных владений и так далее. Я ждал смачных анекдотов — но так их и не дождался. Профессор Льотски объяснял, как за счет браков и случайностей росла империя Габсбургов — от крохотного княжества до государства чудовищных пропорций. Зантифаллер, председатель знаменитого Института австрийской истории (