ел, чтобы меня задвигали в какую-то нишу. Я пережил долгие периоды одиночества и скуки, блуждая по городу днями и ночами и надеясь, что кто-нибудь — предпочтительнее, чтобы это была женщина — появится и приведет мою жизнь в порядок. Позже, уже в Калифорнии, моя непоседливость приобрела межконтинентальный характер — работая там, я брал себе еще одну работу, а затем и следующую, так что вскоре большую часть времени я проводил в воздухе. Внешние вызовы окрыляли меня — и я увядал, когда вынужден был возвращаться восвояси. Почти целый год я ежедневно принимал секонал и спал дни и ночи напролет, за исключением собственных лекций и уроков пения. Я в буквальном смысле «убивал время». Может быть, я ждал, что моя жизнь вот-вот начнется — возможно, завтра, или на следующей неделе, или в следующем году все встанет на свои места. Тем не менее, посреди всей этой пустоты я писал статьи и очерки, которые не были всего лишь набором технических замечаний — в них также проявлялась простая и ничем не замутненная участливость к делам других людей. Откуда взялась эта забота? Кроме того, меня часто мучили боли — последствие ранения, полученного на войне. Боль вскарабкивалась на меня, завоевывала плацдарм, затем расширяла свои границы и длилась часами, а иногда и днями. Я принимал обезболивающее — сначала обычную дозу, потом двойную, а позже и пятикратную, так что иногда меня уже мутило — но боль все равно оставалась со мной. Мало-помалу, но чрезвычайно медленно, мои занятия, интересы и то, что я написал, стали гармонично соединяться. Я словно бы становился персонажем с определенным характером, настроением, взглядом на мир и относительно устойчивыми целями. Я уже не мог стать певцом, хотя давно мечтал о такой карьере. Ровно так же обстояли дела и с написанием пьес — по моему разумению, второе лучшее занятие в мире. Но оставалась возможность аранжировать идеи, подобно краскам и геометрическим фигурам, и в то же время сохраняя их драматический потенциал. Я получил и помощь извне — хотел бы сказать, что незаслуженно, но все-таки получил. Но все это еще было в далеком будущем. Сейчас на дворе 1955 год. Я только что познакомился со своей будущей второй женой, готовлюсь прочесть курс лекций по квантовой механике, и меня пригласили провести семинар в Альпбахе вместе с Альбертом Ланде.
Мэри ОʼНил была моей студенткой. Первые занятия она пропустила по болезни. Но Рой Эджли восторженно о ней отзывался и пробудил во мне интерес. Не помню, как все это началось — может быть, я сам ее куда-то пригласил? Или же мы просто прибились друг к другу? Как бы то ни было, вскоре мы стали встречаться по меньшей мере раз в неделю и прекрасно проводили время. В 1956 году Мэри сопровождала меня в поездке в Альпбах (вместе с нами отправился и ее брат, исполнявший роль дуэньи). Когда мы вернулись в Вену, меня проинспектировала вся ее семья — мама, папа, дядюшки и тетушки. Часть ее родственников были выходцами из Ирландии, другие — из Уэльса. Некоторые из них высказали сомнения в мой адрес — что это за иностранец на костыле, да еще и говорящий с сильным акцентом? Мэри и сама колебалась — но одно мастерское выступление, в котором я излил свою страсть и свое отчаяние, ее в конце концов убедило.
Наша свадьба была словно грандиозный спектакль — пел хор, звучал орган, курились благовония и т.д. Я потратил последние десять фунтов на покупку костюма и выглядел довольно внушительно. На медовый месяц мы отправились в Лондон, а после поселились в бристольской квартире, принадлежавшей родителям Мэри. Затем наши отношения стали медленно рушиться. Думаю, я сам предложил Мэри спать отдельно от меня, во второй спальне. Уже очень скоро я стал жить в своем кабинете или в офисе, будто бы сочиняя «важные статьи». «Жестокий ты человек», — сказала Кармен, преподавательница испанского в Бристоле, которая кое-что знала о нашей с Мэри жизни. Я попытался исправиться, но было уже слишком поздно. На Рождество 1957 года Мэри отправилась к родителям без меня, а кроме того, она завела роман. Последний раз я видел ее в 1958 году, на железнодорожном вокзале в Бристоле. Это была случайная встреча — я был от нее всего в нескольких шагах, но и рта не раскрыл. Теперь ей около шестидесяти. Я знаю, что у нее появились дети, и пытаюсь представить себе, как она выглядит. Быть может, теперь она слегка округлилась и поседела? Мысленно возвращаясь в те времена, я оплакиваю свою расточительность, бездумную растрату нежности и любви, с которых все начиналось, но мои поступки превратили все эти чувства в печаль, страх и ненависть.
Мой курс по квантовой механике с треском провалился. Я читал технические учебники и статьи, выучил наизусть то, что считал важными вычислениями, но слишком углубился в детали и потерял из виду общее. Прайс тоже не подсластил мою жизнь. «Это слова без смысла и в произвольном порядке!» — воскликнул он после одного из моих объяснений. Когда я начинал читать свой курс, ко мне сбежалось восемьдесят слушателей со всех отделений, — а под конец я остался с десятью заморышами.
Семинар в Альпбахе удался куда лучше. Я прочел новую книгу Ланде и написал на нее отзыв. В этой книге есть формальная часть, которую легко усвоить, и философский раздел, в котором формальные шаги получают истолкование. Я интерпретировал конкурирующие толкования аналогичным образом — то есть отделил формальную сторону от принятого прочтения и изучил различные варианты наиболее выдающихся ходов в теории[48]. Семинар вышел далеко за рамки нашего плана. Историки де Сантильяна и Шиманк присоединились к слушателям-студентам, пришел и Шредингер. Шредингеру не очень нравился подход Ланде, он с уважением говорил о Махе («Wir konnen doch nicht hinter Mach zuruckgehen!» — «Мы не можем вернуться в домаховские времена!»), то и дело упоминал вторую квантизацию, которую считал возможным решением сложившихся проблем, и решительно возражал, когда де Сантильяна нарисовал диаграмму, согласно которой у Коперника было столько же кругов, что и у Птолемея. Вольфганг Пфаундлер ходил по аудитории и делал снимки. У меня есть одна из этих фотографий — на ней я запечатлен с широко раскрытым ртом, прямо передо мной — ошарашенный Хайнц Пост, а по левую руку — опешивший Ланде.
Колстонский исследовательский симпозиум в 1957 году стал третьим мероприятием по квантовой физике, в котором я участвовал. Меня все еще впечатляли формальные трюки, и я подготовил лекцию о квантовой теории измерения. Кроме того, я участвовал в дискуссиях и отредактировал сборник материалов симпозиума. Мой доклад был не слишком оригинальным. В то же время он прояснял кое-что в теории фон Неймана и удостоился похвалы ван дер Вардена[49] много лет спустя — аж в 1985 году. Майкл Скривен, присутствовавший на этом семинаре как представитель Миннесотского центра философии науки, пригласил меня приехать к ним. Летом я отправился в Миннесоту и прочел там доклад об эргодическом принципе в статистической термодинамике. Там я познакомился с Файглем, Хемпелем, Эрнстом Нагелем, Селларсом, Хилари Патнэмом, Адольфом Грюнбаумом, Максвеллом, Ро-узбумом и многими другими.
В том же году, но несколько позднее, я изучил британский философский истеблишмент. Я уже был знаком с Джоном Уоткинсом. Он не был частью истеблишмента в полной мере — он был попперианцем, но уже утвердился в этой особенной роли. Ужины с Джоном отличались четкой хореографией. Он встречал меня у дверей, провожал в кабинет и приглашал присесть. Прохаживаясь взад-вперед, он принимался отчитывать меня за то, что я был плохим попперианцем — слишком мало Поппера в тексте статей, и совсем нет Поппера в сносках. Подробно объяснив, где и каким именно образом Поппер должен был объявиться в моих текстах, он с видимым облегчением провожал меня в обеденный зал и разрешал мне поесть. Имре Лакатос, с которым я познакомился значительно позже, напал на меня почти с теми же самыми вопросами: «Почему вы говорите Икс, когда Поппер пишет Игрек, и почему вы не упоминаете Поппера — ведь он тоже в некоторых случаях говорил Икс?» Я и по сей день слышу, как священное слово ПОППЕР по-прежнему придает силы уверовавшим.
Я посещал встречи Аристотелевского общества и видел там нескольких восходящих звезд. Меня поразило, насколько им не хватает тонкости в диалектике. Как-то раз за ужином меня посадили рядом с Райлом. Когда-то я восхищался его книгой «Концепция ума». Теперь я полюбил его суховатое остроумие и чувство перспективы. «Умник и бедокур — у него не голова, а бочонок с мартышками», — так Райл будто бы отзывался обо мне. В 1958 году я сам дважды выступил в этом обществе — первый раз в марте, в Лондоне, когда председательствовал Айер, второй раз — летом в Саутгемптоне, с Мак-Кеем в роли содокладчика. В течение академического года я посещал разные «краснокирпичные» университеты. В Бирмингеме я прочел один из своих стандартных докладов о квантовой механике. В ходе дискуссии один пожилой джентльмен задал несколько вопросов и что-то возразил. Предположив, что он был не знаком с теорией, я объяснил ее в простых и очень незатейливых словах. Он терпеливо выслушал меня, кивнул и поблагодарил. На следующий день я узнал, что поучал Рудольфа Пайерлса[50], известного физика, недавно номинированного на Нобелевскую премию.
В 1958 году, через три года после того, как я начал работать в Бристоле, мне поступило предложение провести один учебный год в Калифорнийском университете в Беркли. Это предложение пришло очень вовремя. От меня ушла Мэри, и меня почти ничто не держало в Бристоле. Я принял предложение, сложил вещи, добрался на поезде до Саутгемптона, а оттуда на пароходе отплыл в Нью-Йорк. Из Нью-Йорка я поехал в Питтсбург, чтобы встретиться с Адольфом Грюнбаумом, а затем отправился на конференцию в Принстон. Я приехал туда рано утром и, шляясь по городу, наткнулся на кинотеатр — в нем показывали «Муху»[51]