лишь последовательность аргументов. Один философ, я уже забыл, кто именно, прочел обе эти статьи и сказал, что я «развиваюсь». Так что теперь у меня было целых две статьи и какое-то развитие — моя репутация заметно выросла.
Во время поездки в Корнелл мне предложили позицию штатного доцента. Чтобы не отставать, Калифорния тоже предложила постоянную позицию. Я выиграл грант Фулбрайта и приглашение работать в Миннесотском центре философии науки, подкрепленное грантом Национального научного фонда. Я принял предложение из Беркли, отклонил грант Фулбрайта, попросил отпуск, который незамедлительно получил, и провел свой первый берклийский семестр, работая в Миннеаполисе. В то время Миннесотский центр был одним из самых передовых институтов в этой области. Здесь работал постоянный штат и приезжающие ученые, центр организовывал конференции в Миннесоте и в других местах. Почти все философы науки моего поколения побывали там на ранней стадии своей карьеры, и все они получили здесь решающий импульс для своей работы. С директором центра Гербертом Файглем мы подружились еще после встречи в Вене. Файгль был главным пиарщиком логического эмпиризма в США. Зная о пересечениях с другими школами и понимая их пропагандистский потенциал, он сделал сборник ключевых текстов, ввел термин «аналитическая философия» и использовал центр как станцию академического обмена для ученых из всех отраслей науки. Он был высокого роста и имел аристократическую внешность, у него был ищущий взгляд и вкус к коротким и колким фразам. Некоторые ученые, в том числе де Сантильяна, критиковали его за то, что он повторяется и отстал от времени. Поппер говорил: «Er ist in seiner Entwicklung stecken gebleben» («Он застопорился в своем развитии»). Обвинения в повторах, возможно, и справедливы — но их можно предъявить любому продавцу идей (и уж точно их можно предъявить Попперу). В то же время обвинения Файгля в отсталости — это полная чушь. Он сделал важный вклад в философию в традиционном, не-позитивистском смысле. Файгль был одним из немногих философов науки, занимавшихся специальными вопросами психологии и психоанализа, и он также изменил эмпиристскую философию науки, добавив в нее довольно большую дозу реализма. Его статьи «De principiis non disputandum?..», «Экзистенциальные гипотезы», а также его многочисленные попытки прояснить проблему отношений тела и сознания были передовыми исследованиями и сохраняют свое значение.
С Файглем мы встречались почти каждый день. Мы сходились за завтраком, говорили без остановки до середины дня, а затем отправлялись на обед с Гровером Максвеллом, Полом Меелем и разными посетителями. Файгль представлял голос разума, в то время как я защищал более инопланетные идеи. Нападая друг на друга перед ошеломленной аудиторией, мы получали гонорары, шли в ресторан и отлично проводили там время. Даже мои сны становились топливом для наших споров. Файгль верил в аподиктические суждения. Он утверждал — что было вообще-то ясно и так, — что, испытывая боль, он непосредственно и вполне определенно знал, что испытывает боль. Я ему не верил, но мог высказать лишь общие возражения. Но однажды ночью мне приснилось, что я испытываю приятные ощущения в правой ноге. Это чувство нарастало, так что я уже начал просыпаться. Ощущения стали еще острей, но теперь я уже совсем проснулся и понял, что все это время нога адски болела. Чувство как таковое сообщило мне, что это было чувство острой боли, которое я ошибочно принял за приятное ощущение. Моя статья на немецком для юбилейного сборника в честь Виктора Крафта («Проблема существования теоретических сущностей») отражает перипетии наших дискуссий о реальности.
Гровер Максвелл, второй по рангу в администрации Миннесотского центра, начинал свою карьеру как химик-производственник. Переключившись на философию, он стал студентом в тот момент жизни, когда другие уже обосновались на хорошо оплачиваемой работе, и тем не менее он достиг самых больших карьерных высот. Он добавил этому философскому предприятию занимательное и очень нужное измерение — до сих пор философия науки в качестве парадигматической науки использовала физику. Гровер прибыл из Теннесси. Он говорил медленно и с большими паузами, и выглядел очень мрачным. Я часто думал, что он вот-вот меня ударит — но это было его дружелюбное выражение. В конце концов он сменил Файгля на его посту. И умер он слишком рано.
Хилл, физик-теоретик, продемонстрировал, что подавляющее большинство примеров, которые философы науки использовали для подтверждения своих взглядов, были химерами. Классическая механика ни в коем случае не «выводилась» из квантовой на малых значениях постоянной Планка; теория эластичности была чем угодно, но только не продолжением классической точечной механики; в свою очередь, точечная механика была не простой наукой но набором разных подходов, и так далее. Сегодня все это уже хорошо известно. В пятидесятые годы этого не знали даже сами физики.
Пол Меель интересовался проблемой отношения тела и сознания, а также отношением теории к эксперименту. Позитивисты предпочитали «вертикальную утечку» значения, этот термин принадлежит как раз Меелю: наблюдательские утверждения (которые мы помещаем в нижнюю часть нашей диаграммы) имеют смысл, теоретические утверждения, взятые сами по себе, смысла не имеют, но получают его благодаря логическим связям с наблюдательскими утверждениями. Тогда я утверждал, что смысл путешествует в обратном направлении (мои взгляды того времени изложены в статье, написанной в 1958 году). Чувственные данные сами по себе не обладают смыслом, они просто существуют. Человек, которому дают только чувственные данные и больше ничего, оказывается полностью дезориентирован. Смысл происходит от идей. Стало быть, смысл «проливается тонкой струйкой» с теоретического уровня на уровень наблюдений. Сегодня я сказал бы, что обе эти позиции довольно наивны. Смысл не находится в каком-то определенном месте. Он не руководит нашими действиями (мыслями, наблюдениями), но появляется в самом процессе. Смысл может стабилизироваться в такой степени, что у предположения о его конкретной дислокации появляется значение. Однако это своего рода болезнь, а вовсе не основание для мысли.
Я часто возвращался в Миннесотский центр — иногда на один семестр, иногда на неделю или на день, по дороге на Восточное побережье США или по пути в Европу.
В 1960 году я наконец-то начал читать лекции в Калифорнийском университете, в Беркли. На уикэндах и во время каникул я переезжал на юг — в Санта-Бар-бару, Сан Бернардино, в Помона Колледж, Университет Южной Калифорнии и Университет Калифорнии в Лос-Анджелесе, или на восток — в Бостон и Питтсбург. Тарский, Мостовский и Карнап выслушали мой доклад в Лос-Анджелесском университете. После обсуждения Карнап подошел ко мне и сказал: «Я боялся знакомиться с вами, думал, что вы мерзавец — но как только вы вошли в лекционный зал, я понял, что это не так». Мне пришлось некоторое время поразмыслить, прежде чем я уяснил себе причину такого экстраординарного заявления. В 1957 году, после моего первого посещения Миннесотского центра, я начал переписываться с Файглем. Мои письма носили частный характер, однако в них были непочтительные отзывы о том, что я прочел, в том числе и о статьях Карнапа. Чего я не знал тогда, так это того, что каждое письмо, в котором было хоть малейшее интеллектуальное содержание, тут же копировалось и рассылалось тем, в адрес кого были сделаны комментарии. Они писали ответы, которые снова копировались и снова рассылались. Не зная, кто написал ответ, я отвечал еще более агрессивно. Само собой, в результате Карнап решил, что я тот еще паршивец. После моего доклада Карнап пригласил меня поужинать вместе. Он сказал: «Давайте поговорим о личных делах — интеллектуальный спор в столь поздний час приведет к тому, что я не буду спать всю ночь». На следующий день он отвез меня в аэропорт — вернее сказать, машину вела его жена, а он составил мне компанию на заднем сиденье. Он рассуждал о психоанализе. «Раньше я относился к нему скептически, но теперь у меня есть личный опыт, который мне кажется не совсем бессодержательным». Мы снова встретились с Карнапом в 1964 году, в Альпбахе. В тот год мы с Файглем проводили совместный семинар. Мы узнали о том, что Карнап приехал. Как такое возможно? — вопрошали мы, ведь в Лос-Анджелесе он довольно сильно зависел от своей жены — он даже не мог подняться из кресла без ее помощи. Мы также знали, что Ина умерла, и беспокоились о том, как он теперь справляется. Оказалось, что он в отличной форме и в превосходном настроении, и готов ринуться в интеллектуальные бои. После одного из моих выступлений он поздравил меня с успехом. Я не был уверен, что все так уж прекрасно. Но Карнап сказал: «Можете мне поверить — уж я-то знаю толк в ясности». Позже, на чудовищной дискуссии об эпистемологии я сравнил философию Аристотеля с идеями Венского кружка. Я заявил, что философия Аристотеля была плодотворной — она помогла ему основать некоторые науки и обогатить другие. Эрнст Мах также внес вклад в сами науки, а не только в риторику о них. В то же время Венский кружок всего лишь комментировал уже проделанную работу. С научной точки зрения, это был бесплодный труд. Или, если воспользоваться ярким выражением Эрнста Блоха, die Philosophie ist aus seiner Fackeltragerin der Wissenschaft zu ihrer Schleppentragerin geworden — «философия, некогда несшая факел впереди науки, теперь несет за ней шлейф». Карнап не возразил на это, но подчеркнул преимущества ясного изложения. Он был чудесным человеком — деликатным, понимающим и вовсе не таким, как может показаться при чтении некоторых его работ (но не всех) и на основании его репутации суперлогика.
В следующие двадцать лет я женился (в третий раз); снова начал петь (с Иной Суэз, одной из звезд Глинденбурновского фестиваля при Фрице Буше — позже, когда Ина перебралась в Лос-Анджелес, я раз в неделю летал к ней на урок); приобрел и утратил среднюю репутацию в философии науки; получал позиции (постоянный профессор или заведующий кафедрой) в Окленде, Берлине, Йеле, Сассексе и Касселе — всюду я был по нескольку месяцев и затем увольнялся. В Беркли, Лондоне и Берлине я столкнулся со студенческой революцией; в Стэнфорде я читал специальные лекции для Совета фи