Убийство времени. Автобиография — страница 28 из 45

озиции разума, закона и порядка». Однако Имре направлял свои усилия не только на тех, кого надеялся обратить. Он хотел начать большой спор о достоинствах рационализма. Он посещал почти все крупные конференции по истории и философии науки — и как-то раз снова предложил мне сопровождать его. Я ответил, что могу поспать и дома, и с гораздо большим комфортом. Когда все встречи закончились, Имре написал мне: «Я встретился с кучей бестолковых зануд — ты был прав».

В Лондоне я регулярно навещал Имре — сначала в его маленькой квартирке в Хэмпстеде (прямо под ним жил актер Аластер Сим), затем в его роскошном доме в Тернер Вудз. Имре купил дом для представительских целей. В нем была кухня, ванные комнаты, большая гостиная, а библиотека Имре располагалась на втором этаже. Сначала гостям показывали сад, потом их кормили, а затем всех провожали наверх, чтобы вести серьезные разговоры. Меня часто приглашали за компанию. Мне были по душе сад и ужин, но, предвосхищая дальнейшее направление разговора (см. выше), я оставался на кухне и помогал Джиллиан с посудой. Некоторые гости не знали, как реагировать на такое поведение. Мужчины, особенно ученые, должны участвовать в спорах, а намывать тарелки было женским делом. Имре говорил им: «Не беспокойтесь, Пол просто анархист». Однажды мы отправились в театр — Имре с подругой, Тарский и я. И мы пошли не абы куда, а в «Олд Вик». Спектакль оказался чудовищной нудятиной. В антракте я предложил всем отправиться вместе со мной в кино на «Кэт Баллу» с Джейн Фондой и Ли Марвином. Имре был вне себя: «Пол, ты просто невозможен — мы уходим с классики, чтобы посмотреть эдакую дрянь». Но после фильма Тарский сказал: «А мне понравилось».

Мы с Имре писали друг другу бесконечные письма — делились подробностями романов, обсуждали разные хвори, ныли о том, что нас удручало, а также перебирали свежие глупости, высказанные нашими драгоценными коллегами. Мы были очень разными людьми — по внешности, по характеру и по амбициям, — но, несмотря на это, крепко подружились. Узнав о смерти Имре, я почувствовал не только опустошенность, но и злость. Я кричал — но уже не ему, а лишь его призраку: «Как ты мог так со мной поступить!» Издательство Кембриджского университета хотело опубликовать нашу переписку, но ничего не вышло: по своей привычке я выбросил все письма, которые присылал мне Имре. Уцелело лишь несколько открыток, которыми я закладывал книги или затыкал щели в стенах своего жилища. Я всегда чувствовал, что рационализм Имре бщл не следствием личных убеждений, а политическим инструментом — он пользовался им или откладывал его в сторону в зависимости от ситуации. Он и в самом деле умел заглядывать далеко вперед. Имре искренне восхищался Поппером и хотел создать движение вокруг его философии. Постепенно он в ней разочаровался. В одной из последних открыток он написал мне: «В чем Поппер опередил и превзошел Дюгема? Ни в чем». Он был несдержанным, чутким, беспощадным и потешался сам над собой, но при всем этом оставался весьма человечным — мне до сих пор его не хватает.

Я смотрел почти все новинки театра и кино. На выходных я начинал прямо днем — дневной сеанс, дневное представление театра, а после вечерний спектакль, после которого следовал еще один поздний сеанс в кино. Как-то раз, вернувшись из Берлина, я отправился в театр Шефтсбери на «Волосы». Шоу было потрясающее. Меня особенно привлекла неугомонная брюнетка, чей танец был настоящей бурей. На следующий день я встретился с ней. Дэниел Ревено — пианист, композитор, знаток Бузони, прожигатель жизни и мой сосед по Беркли — встретил ее по дороге и привел к нам на обед. Ее звали Роэн Маккалох, она была дочерью знаменитого полковника Маккаллоха, чьи выступления по радио во время войны уже обрели легендарный статус. Время от времени я дожидался ее у выхода со сцены. Мы перекидывались парой слов, и она ускользала на одну из своих бесчисленных вечеринок. Года через два, когда я до смерти заскучал в библиотеке Имре, я набрал ее номер. С этих пор мы стали видеться чаще — вместе ходили на концерты, в кино, в театр и на оперные представления. Собираясь уезжать из Лондона, я получил сообщение от Ревено — ему нужен был мой дом в Беркли, чтобы дать развитие своему собственному роману, и за то, чтобы я не приехал, он был готов хорошо заплатить. Я сказал себе: «Что ж, самое время все поменять», — и переехал в «Блейкс Хотел» в Роланд Гарденз, что в Кенсингтоне — следующие несколько лет здесь располагалась моя штаб-квартира. Я видел Роэн в Беркли, где она выступала с симфоническим оркестром Сан-Франциско, а также в Цюрихе — в «Венецианском купце» постановки «Олд Вик» она играла Нериссу. С тех пор мы встретились лишь единожды, но сохранили эти любовь и дружбу.

В Берлине у меня было два секретаря — один для немецкого языка, второй для английского и французского, а также четырнадцать ассистентов. Это представляло проблему. Всю свою жизнь я ни от кого не зависел. Эту привычку не изменила даже профессура. Я все еще писал все свои письма сам, в том числе и официальные, и, уж само собой разумеется, я самолично писал и переписывал все свои статьи и книги — от первого черновика и до окончательного варианта. У меня никогда не было списка рассылки или перечня моих публикаций, и к тому же я выбрасывал большую часть всех отдельных оттисков, которые мне присылали. Так я оказался выключен из академического пейзажа, но в то же время это сильно упростило мою жизнь. В Швейцарии, где я проработал десять лет, у меня даже не было кабинета для аудиенций. Один из моих сослуживцев сказал: «Но ведь пострадает твой статус». Я смотрел на дело иначе — раз нет кабинета, то нет и часов приема, а значит, нет и пустой траты времени. И вот теперь у меня была просторная комната с внушительным столом и старинными стульями, а также прихожая, в которой располагался секретарь. Поначалу меня от этого бросало в дрожь — » но это длилось недолго. Вскоре секретарей загрузили работой мои менее независимые коллеги и ассистенты. Я сказал им: «Вот какое дело — мне выделили 80 тысяч марок для того, чтобы создать новую библиотеку. Ступайте и купите все книги, которые вы хотите, и проведите столько семинаров, сколько вам заблагорассудится. Меня ни о чем не спрашивайте — будьте независимы!» По большей части эти ассистенты были революционерами, а двое из них даже скрывались от полиции. Однако они не набрали в магазине книг Че Гевары, Мао или Ленина — они накупили учебников по логике! А мне они заявили: «Мы должны научиться думать», — как если бы логика имела с этим что-то общее.

Лекционный зал в Берлине находился в полуподвале — он был с окнами, а снаружи его стерегли вооруженные солдаты. Я чувствовал себя, словно рыба в хорошо охраняемом аквариуме. Когда дискуссия затрагивала политику, я сваливал все на слушателей — я говорил: «У меня есть свои предубеждения, давайте мое место займет кто-нибудь из вас». Это был политически корректный ход (и, как мне казалось, наименее изнурительный), но он разрушал весь спор — и вскоре меня уже просили вернуться обратно на подиум. До начала лекции я покупал на всех пива (или кофе), а также сэндвичи (или сладости), и все это несли в аудиторию мои ассистенты. Единственными людьми, с которыми я познакомился поближе в Берлине, были Якоб Таубесa [57]) — умный, деликатный, но несчастный преподаватель факультета, Маргерита фон Брентано[58]) и Гретта Харден, оперная певица, с которой мы познакомились в Сан-Франциско.

Здесь в Комической опере, руководимой Фельзенштайном, я посмотрел «Дон Жуана» и «Сказки Гофмана», а также побывал на «Кориолане» и «Карьере Артура Уи» в исполнении брехтовских актеров. Фельзен-штайну, должно быть, казалось, что он ставит «настоящего» Оффенбаха. Он вернул в его оперетты разговорные эпизоды, заменил (в немецком тексте) «зеркало» на изначальный «бриллиант» (французское Scintille Diamant становится в немецком тексте Leuchte heller Spiegel mir, а сама ария переименована в Spiegelarie) — вероятно, таким образом он думал прояснить намек на капитализм, и Гофман в его руках превратился в чистого поэта, неспособного выжить в этом алчном мире. По крайней мере, так Фельзенштайн изъяснялся в программке. На сцене я увидел другого Гофмана — как всегда, пьяного, да, занимательного, но не то, чтобы ошеломительного. С «Дон Жуаном» дело обстояло совсем иначе. Теперь подход Фельзенштайна, при котором проигрыши оркестра не парализуют действие, а развивают его, стал общим местом. Целый спектакль, хорошо сыгранный и со множеством подробностей, предварял выход Эльвиры во второй сцене: Дон Жуан и Лепорелло осматриваются и уходят прочь; появляются слуги с зонтиками, чемоданами и шляпными коробками, у них начинает все валиться из рук — чемодан раскрывается и на землю вываливается все его содержимое, мажордом просит небеса смилостивиться, тут же увольняет провинившегося слугу, снова упаковывает чемодан своими собственными мажордомовскими руками, и на это с изумлением смотрят все прочие слуги; наконец он заставляет всех взяться за дело, и только тогда появляется донна Эльвира — элегантная, слегка раздраженная и с оттенком надменности. Казалось просто невероятным, сколь многое уместилось в эти несколько тактов оперы. Раздражение Эльвиры не проходит и к началу арии Лепорелло — она не желает, чтобы ей докучали банальностью, тем более если это какой-то слуга; и затем очень, очень медленно она понимает, что значат его слова, — теперь она потрясена, не может поверить сказанному и полностью опустошена. Многие актрисы копировали эту сцену, но у них не получалось то, что удалось тогда в фельзенштеиновской постановке. Ария II Mio Tesoro прозвучала как утренний крик петуха — по крайней мере, мне так показалось. Актерская игра была великолепна, пение было достойным — то есть идеально приспособленным к ходу действия.

Мне никогда не нравился «Артур Уи» — юмор этой пьесы грубый, а действие абсурдно, но не затрагивает подлинной абсурдности того времени, когда она писалась. Но актерская игра Эккехарда Шалля преодолела большую часть всех этих несовершенств. А «Кориолан» и вовсе стал откровением — в этой трактовке битва между Кориоланом и Авфидием была изображена как ссора двух переростков, которая была бы смехотворной, если бы не оплачивалась человеческими жизнями. В эпизодах сражений вся сцена приходила в движение, словно бы сама земля была готова взорваться, а в цент