вечер в числе моих гостей были польский режиссер Занусси, теперь ставший очень известным (меня он не особо интересовал, но он был интересен Ирене, так что я прихватил его с собой), Мерет Оппенхайм, Айзенк[72] и Том Кун, мой старый приятель. В Беркли я открыл для себя ресторан Chez Panisse и теперь обедал там почти каждый день. Мое берклийское расписание приняло следующий вид: я вставал в полседьмого, чтобы отправиться на лекцию, начинавшуюся в 8 (я думал, что никто не станет ходить, но лекционный зал, по обыкновению, был всегда полон); офисные часы я проводил в одном из торговых центров — до 11 утра; затем я отправлялся домой на ланч с Перри Мейсоном (старый телесериал[73]); после этого устраивал себе сиесту на балконе или немного работал; в пять я отправлялся в Chez Panisse[74] на ранний ужин и успевал покончить с едой как раз к началу вечерних представлений; в 10 вечера я отправлялся на боковую. Я придерживался этого графика в течение нескольких лет. В Швейцарии я обедал дома или в институте (по средам), а ужинать ходил в ресторан Luft в Майлене или в заведение подороже, а после этого шел на вечерний спектакль. Время от времени меня посещала Мартина, с которой мы были знакомы по Беркли — в свою очередь, я навещал ее в Тюбингене. Я ей многим обязан, хотя уверен, что она будет удивлена, когда это прочтет. И вот так, чрезвычайно медленно, я привел в порядок свои умственные занятия.
Сказанное вовсе не значит, что во времена оны я решил посвятить себя умственной работе и в конце концов нашел верный способ ей заниматься. Я никогда не помышлял о себе как об интеллектуале, тем более — как о философе. Я занимался этим делом, потому что за него платили, и я до сих пор продолжаю это делать — частично по инерции, частично потому, что мне нравится рассказывать истории — на бумаге, по ТВ и перед живой публикой. Мне всегда нравилось разговаривать практически обо всем на свете. Хотя я говорил довольно убедительно, я никогда не считал, что делаю что-то особенное, что у меня особое призвание или что высказываясь на философские темы, я оказываюсь связан особыми принципами лояльности. Когда я стал сначала преподавателем, а позже и профессором философии, я сожалел о том, что эта работа закрывает мне другие возможности — в частности, мои шансы на театральную карьеру очень сократились. Разумеется, я посвящал чуть больше внимания занятиям абстрактной мыслью, которые очаровывали меня потому, что оказывали на людей столь странное влияние, но это вовсе не означало, что я посвятил этому делу жизнь. Критические отзывы на книгу «Против метода» смутили меня. Бросившись защищаться, я начал вести себя так, словно мне «есть что сказать важного». Фраза «я привел в порядок свои интеллектуальные занятия» означает, что я в конце концов освободил себя от этого серьезного затруднения. Но как-то раз я неосторожно пообещал Грации, что сделаю еще один коллаж, целую книгу — и никак не меньше! — на тему реальности — и теперь эта задача повисла надо мной.
Впрочем, я не печалюсь. Мне стало очень приятно писать — ведь это почти то же самое, что создавать произведение искусства. Сначала есть некое общее понимание цели, очень туманное — но его хватает для того, чтобы мне было от чего оттолкнуться. Затем появляются детали — нужно составить из слов предложения и разделы. Я очень тщательно выбираю слова — они должны звучать верно, иметь должный ритм, а смысл должен быть слегка разбалансирован; ничто не приводит ум в уныние так, как нагромождение расхожих утверждений. Затем начинаешь понимать, какой должна быть эта история — увлекательной и постижимой, с неожиданными поворотами. Я избегаю «систематических» разборов. Части должны красиво образовывать целое, но общий аргумент должен происходить извне, он должен быть взят словно бы с потолка, — конечно, если этот аргумент не связан с жизнями и интересами частных лиц или отдельных сообществ. Само собой, он уже имеет такую связь, иначе этот довод нельзя было бы уразуметь, но связь эта поначалу непонятна — что, строго говоря, означает, что «систематический» анализ представляет собой род мошенничества. Так почему бы не отделаться от этого мошенничества и не перейти сразу к рассказыванию историй?
В то же время проблема реальности всегда особенно очаровывала меня. Почему так много людей неудовлетворены тем, что они видят и чувствуют? Почему они ждут сюрпризов, скрытых за событиями? Почему они полагают, что, взятые в сумме, эти неожиданности образуют целый мир, а также по какой причине — и это самое странное — они принимают этот скрытый мир за более крепкий, в большей степени заслуживающий доверия и более «реальный», чем тот мир, с которого они начали? Поиск неожиданностей — это нечто вполне естественное, в конце концов, то, что казалось одним, часто оказывается чем-то другим. Но почему нужно предполагать, что все феномены обманчивы и что (по словам Демокрита) «действительность <лежит> в пучине»[75]?
Реалисты на свой манер похожи на археологов — убрав слои хорошо известных и уже наскучивших событий, они обнаруживают нежданные и необыкновенные сокровища. Сокровища, открытые наукой, кажется, обладают еще одним преимуществом: соотносясь друг с другом по какому-то закону, они могут быть выстроены так или иначе, или же могут быть предсказаны, если использовать такой закон. Но это делает их важными лишь в том случае, если возникающий в результате сценарий удобен для жизни. Возражение, что такой сценарий является «реальным» и что мы во что бы то ни стало должны к нему приспосабливаться, не имеет веса, потому что не является единственным — существует множество способов думать и жить. Такого рода плюрализм однажды был назван иррациональным и изгнан из пристойного общества. В то же время он вошел в моду. Но эта мода не сделала плюрализм лучшим или более гуманным — она сделала его заурядным, а в руках своих более ученых защитников он превратился в схоластику.
Люди, и особенно интеллектуалы, словно бы не могут ужиться с чуть большей свободой, чуть большим счастьем или чуть большим количеством света. Почувствовав небольшое превосходство, они цепляются за него, начинают устанавливать пределы, закрепляют это превосходство как истину и таким образом приближают Новый Век невежества, тьмы и рабства. Довольно удивительно, что все еще находятся люди, желающие помочь другим по личным мотивам — потому что они добросердечны, а не потому, что их запугали какими-то там принципами. Еще более неожиданно то, что некоторые из этих людей работают в учреждениях, несмотря на алчность, некомпетентность и борьбу за власть, которыми окружены благороднейшие из побуждений. Но такие люди есть, и моя жена Грация — одна из них.
14. Женитьба и отставка
Грация работает в Риме — у нее большая квартира рядом с университетом, с садом на крыше и с изысканной мебелью. Я провел заключительные годы моей академической карьеры, преподавая в Цюрихе, и сейчас я сижу на крохотном чердаке в Майлене, на берегу Цюрихского озера. Мы (пока что) не начали жить вместе постоянно. Однако я часто навещаю Грацию, а она иногда приезжает ко мне. Я только что вернулся из Рима. Мы позавтракали, а после и пообедали на теплом октябрьском воздухе, окруженные цветами и инспектируемые осами, которые соорудили гнездо прямо над нашими головами, а из углубления в стене на нас взирала строгая мадонна. В ноябре (1993 года) исполнится десять лет, как мы вместе — пять лет из этого срока мы женаты. Но приехав в Рим в этот раз, я чувствовал себя так, словно бы я иду к женщине, которую встретил только что и сразу же влюбился. «Как она будет выглядеть?» — спрашивал я себя. Как она меня примет? Каким будет настроение этих будущих дней? Кажется невероятным, что когда-то я чувствовал себя, словно в тюрьме, и пытался от нее сбежать. Все дело было исключительно в моем воображении — Грация очень независимая личность. Ее огорчали мои поступки, но она откликалась на них с юмором, терпением и твердостью. Если бы она вела себя иначе, наши пути бы разошлись, и я бы так никогда и не понял, что значит любить кого-то по-настоящему.
Мы познакомились совершенно случайно. Грация рассказывает, что весной 1983 года она ехала на поезде по Германии. В какой-то момент в купе ворвалось облако свежего воздуха и зашли двое мужчин с лыжами и другими принадлежностями для горного спорта. Завязался разговор, и Грация упомянула, что собирается ехать в Беркли. Тогда один из них будто бы сказал: «В таком случае вам нужно поглядеть на Фейерабенда — должно быть, это восхитительный человек».
Я вовсе не чувствовал себя «восхитительным», когда начал свой семинар в том осеннем семестре. Я помирал со скуки. По своему обыкновению я приходил, садился, вынимал свой ежедневник, поворачивался к сидящему рядом со мной и спрашивал: «Ну и чем же вы будете нас развлекать?» Такой вопрос всегда вызывает удивление и испуг. Некоторые из студентов в ужасе поглядывали на дверь, а другие старались притвориться невидимыми. В конце концов они успокаивались и им, кажется, становилось интересно происходящее. Покончив со своими заметками, я прощался и уходил. На первый семинар Грация не явилась.
На второе занятие она пришла с опозданием. Вскоре я понял, что это не случайность, а правило. Ближе к концу семестра она сообщила мне, что крайне разочарована. Она ожидала увидеть захватывающие дух представления от человека будто бы «восхитительного», но прослушала только студенческие доклады, которые время от времени прерывались репликами других студентов, сам же я не говорил почти ничего. Однако это была ее собственная вина. Время от времени в начале очередного семинара я произносил речь на пять-десять минут. Когда я узнал Грацию лучше, мне часто хотелось, чтобы она пришла на занятие. «Вероятно, ее бы это впечатлило», — размышлял я про себя, излагая некоторые из своих неотразимых идей. Тем не менее, она приходила всякий раз — хотя и опаздывала.