Я бы не хотел умирать теперь — когда наконец-то привел свои дела в порядок, как в профессиональной, так и в личной жизни. Я хотел бы остаться с Грацией, поддерживать ее и веселить в те моменты, когда (ее) работа становится слишком трудной. Всю жизнь я боролся за право быть в одиночестве, теперь же я хотел быть частью семьи, вносить свой вклад в семейную жизнь, просто обедать вместе и держать несколько шуток наготове, когда она будет возвращаться домой. Можно было бы испробовать самые продвинутые методы для того, чтобы завести детей, но пока придется наблюдать за развитием моей болезни, — не особо приятное положение, особенно для Грации, у которой были большие надежды на новую жизнь со мной. Благодаря колонке, которую я стал писать для журнала, мог бы улучшиться мой литературный стиль. А книга, которую я обещал Грации, могла бы пролить известное количество света и показать, как разум и эмоции могут сочетаться в производстве «науки».
Грация в больнице вместе со мной, что для меня великая радость, и она наполняет комнату светом. В каком-то смысле я готов умереть, несмотря на все то, что я хотел бы еще сделать, но в то же время мне тяжело покидать этот прекрасный мир, и особенно Грацию, с которой я желал бы провести еще несколько лет.
Может статься, это мои последние дни. Мы проживаем каждый из них, как особенный. Мой паралич — результат кровоизлияния в мозг. Я беспокоюсь о том, чтобы после моей кончины от меня что-то осталось — не статьи, не окончательное философское заявление, а любовь. Я надеюсь, что это чувство останется и что оно не будет слишком омрачено тем, как я ушел из жизни — я бы предпочел тихую смерть в коме, без предсмертных схваток, которые оставляют плохие воспоминания. Что бы теперь ни случилось, наша маленькая семья может жить вечно — Грацина, я и наша любовь. Вот что мне бы пришлось по душе — не интеллектуальное бессмертие, а бессмертие любви.
Послесловие
Через пару недель после того, как Пол написал эти строки, опухоль начала воздействовать на болевой центр в его мозге, и ему потребовались чрезвычайно высокие дозы морфия. Он был привычен к анальгетикам, так как всю жизнь страдал от боли в результате ранения на войне (боль, а также удивительные объемы и разнообразие прочитанного им — важные аспекты жизни Пола, которых он почти не касается в автобиографии), однако врачи все равно удивлялись, что он может переносить столько морфия на протяжении столь многих дней. К 11 февраля 1994 года Пол пробыл в состоянии индуцированной комы уже больше недели. Утром пришло письмо от итальянского издательства Laterza — они с энтузиазмом откликнулись на предложение издать автобиографию и собирались скоро напечатать книгу. Я была истерзана и опустошена, но обрадовалась этой новости и с радостью в голосе сообщила ее Полу. Он дышал медленно и как-то спокойно. Через несколько мгновений его просто не стало. Мы были одни, держались за руки, и на часах был полдень.
Грация Боррини-Фейерабенд
Приложения
Два письма директору философского факультета
Два письма, приведенных ниже, Фейерабенд написал Уоллесу И. Мэтсону, руководителю философского факультета Берклийского университета в Калифорнии — в конце 60-х Фейерабенд был профессором в Беркли. Копии этих писем Фейерабенд переслал Лакатосу, и они сохранились в его архиве. Эти письма иллюстрируют отношение Фейерабенда к проблемам общества и образования — в первом из них он рассуждает о том, что такое философия в университете и как следует администрировать такой учебный процесс, во втором разбирает политические следствия студенческих протестов в США в 1968–1969 годах.
26 января 1969 Дорогой Уолли,
уже долгое время я читаю ваши реляции и всегда согласен с вами по существу вопросов. […] Вы намерены защищать те стандарты оценки, которые более разумны, чем стандарты, принятые у местной администрации. Это превосходно и крайне похвально! Управленцев необходимо сдерживать, им не дозволено вмешиваться в занятия людей мыслящих и (как я надеюсь) побуждающих мыслить других. Однако, пытаясь этого достичь, вы разработали невозможную философию познания, некритично восприняли некоторые из результатов популярной сейчас игры в корреляцию и, наконец, что хуже всего, вы прибегаете к стандартам, которые еще более неадекватны, чем те, которые вы пытаетесь отвергнуть.
Философия, пишете вы, отличается от прочих дисциплин. Это не предметное знание. Здесь нет накопления фактов. Поиск в философии важнее, чем результаты. И так далее. Тем не менее, философия имеет свои стандарты, «в такой же степени строгие», как стандарты других дисциплин. Они определяются, как вы пишете, «консенсусом тех, кто работает в этой дисциплине». И такого консенсуса несложно достичь. «Порядок старшинства определен достаточно четко». Давайте же введем эти легко устанавливаемые стандарты, заключаете вы, и наше суждение о молодых (или стареющих) философах станет более справедливым и более реалистичным.
Этот строй доводов предполагает, что хорошо соответствовать общим правилам, а не соответствовать — плохо. Хорошо соответствовать не стандартам физики (в ней конформен тот, у кого, по вашему выражению, недержание перьевой ручки), а совершенно отличным от них стандартам философии, которые по причине «малого числа» философов в этой стране («почти все они знают друг друга») могут быть и определены, и внедрены благодаря этой дружеской болтовне.
Но что за философ — если только он достоин этого звания — сможет счесть это критерием своего достоинства? Философия очень часто обращалась против status quo. Лично я склонен считать, что это одна из самых выдающихся функций философии: критически изучать существующие стандарты, показывать их порочность и упразднять их, предлагая новые стандарты. Слова Бакунина: «[Я] останусь человеком невозможным до того, как ныне возможные останутся такими»[79] — стали девизом для mhoгих философов, и их следовало бы взять на вооружение всякому кто стремится им стать. Эта критическая функция направлена не только против содержания обсуждаемых доктрин, но также и против преобладающих модусов дискуссии (афоризмы вместо последовательного набора доводов, памфлеты вместо трактатов, письма вместо статей, речи вместо лекций, театр вместо урока, исповеди вместо исследований, соблазнение вместо убеждения, Как частное, так и коллективное), а также против образа жизни, общепринятого у тех, кто уже находится внутри профессии, — так, образ жизни обитателей Фиваиды[80] не был похож на образ жизни ученых мужей из Александрии. Сегодня было бы желательно найти людей, которые бы твердо отказывались от заповеди «прилежно работать… читать и читать, учить и учить, говорить и говорить, и… писать и писать», демонстрируя таким образом, что в этот век нервного профессионализма еще остаются персонажи с характером. Почему бы нам не заполучить нового Диогена? И прямо тут, на нашем факультете? И почему бы мы не должны были защищать его от какого-нибудь декана, даже если его стиль жизни совершенно не согласен с нашим собственным? Я не хочу сказать, что революция в мысли, стиле, действии является сутью философии. Это будет довольно-таки неверно. Философов было множество, и еще больше существует сейчас таких философов, которые сознательно или бессознательно определяют свои задачи как анализ или сохранение того, что уже есть. Я также не хочу сказать, что у философии есть суть, какая бы то ни было. Все, что я хочу сказать — то, что ваш критерий соответствия, хотя на первый взгляд и довольно либеральный («не просите нас много писать — есть и другие способы быть философом») в действительности является критерием консервативным («и эти другие способы признаны состоятельными другими участниками этой профессии»), что одним росчерком уничтожает законную функцию философии из университета.
Вот и все, что я хотел сказать по поводу вашего критерия.
Но все же, дружище Уолли, неужели вы хотите применять его так, как он сформулирован? Когда вы говорите о «консенсусе работающих в дисциплине», собираетесь ли вы в самом деле включить в этот круг, допустим, Маркузе, Лихтмана, или Хайдеггера, может быть — Тайльхарда, а может — Брехта? Ведь если вы собираетесь включить в наш круг этих парней, тогда весь этот разговор о консенсусе является изрядным сотрясением воздуха: между этими мыслителями и для примера, Стросоном, согласия нет (я надеюсь, что консенсуса нет и между Грайсом и Лихтманом). Таким образом, вам было необходимо определить свою область компетенций значительно уже, и я никак не могу отделаться от подозрения (особенно когда вижу, по каким критериям вы определяете, что является философией, а что — нет), что для вас философ — это представитель англо-американской школы логического эмпиризма и/или лингвистического анализа, или же человек, пусть он даже и занимается чем-то иным, но по крайней мере способный говорить на аналитическом жаргоне с беглостью, достаточной для того, чтобы ублажить ваш (или Грайса, или Мейтса) слух (и в любом случае, он должен говорить по-английски — иначе его вряд ли будут «знать» «все остальные»). Вот почему существует два резона для того, чтобы с необходимостью отбросить ваш критерий (консенсус больших шишек). Во-первых, потому что это критерий конформности. Философы, желающие изменить всю эту чертову профессию, исключаются из нее сразу. Во-вторых, потому, что это же поле сужено еще сильнее — подходящий кандидат должен совпасть не со всей философией, а приспособиться к узкой, «профессиональной», но в действительности довольно провинциальной подгруппке философов, единственная заслуга которых заключается в том, что они нашли нескольких полуживых блох в истлевающем мехе некогда великого предприятия. (То, что используется узкий критерий, а не более широкий, хорошо видно на примере того, как департамент выдает приглашения на работу и продвигает преподавателей — примерами такого подхода являются Лихтман, Лакатос и давным-давно — Поппер.)