Убийство времени. Автобиография — страница 5 из 45

ьявол, — если взамен ты отдашь мне свою душу». Сперва каменщик согласился; потом он пытался отказаться от сделки. Дьявол скинул его с лесов и с тех пор уже никто не пытался закончить строительство церкви. Внезапно я услышал шаги в прихожей — кто это, отец? А может, святой Николай? У меня было подозрение, что вещи уже не таковы, какими казались, и все же я не был уверен, в чем заключалась разница. Дверь отворилась. В ней показалась знакомая фигура: длинное белое одеяние, золотая вышивка, посох, остроконечная шляпа и низкий голос. Но я также заметил и туфли отца, которые раньше не замечал, я видел глаза за маской, которые раньше никогда не отделял от маски, и я слышал его голос, а не глас святого Николая. Это был мой отец; но в той же мере, совершенно ясным образом, это был не он, а святой Николай.

Гомер описывает множество подобных ситуаций. Афродита является в образе старухи; но Елена, к которой она обращается, также видит «прекрасную шею богини»; второе обличье не уничтожает первое, а дополняет его. Ровно это же случилось и со мной — по крайней мере, на несколько мгновений; затем тайна улетучилась, и я остался наедине с банальностями. Я расстроился, но переживал не за себя, а за отца, который когда-то был могущественным святым, а теперь превратился в уязвимого человека.

3. Старшая школа

В моем детстве существовало три разновидности старшей школы: классическая гимназия, в которой преподавали греческий, латынь и литературу; реальное училище с современными языками и научными предметами; а также смесь первого и второго, реальная гимназия — здесь в течение восьми лет преподавали латынь, в программе не было греческого, на пятом году можно было выбрать между наукой и французским (английский преподавали в любом случае). После небольшого обсуждения папа выбрал реальную гимназию. Учащийся старшей школы, сказал я себе, это человек знающий. Знающих людей, рассуждал я дальше, можно распознать по их внешности и манерам. Несколько следующих дней я ходил размеренным шагом и со свирепым выражением на лице, затем мое обыкновенное ленивое расположение взяло верх. Вступительный экзамен был довольно легким. Я прочел рассказ о женщине, которая едва не умерла от голода, разыскивая в лесу своего потерявшегося ребенка. На половине рассказа экзаменатор спросил меня: «Как называется такое поведение?» Я ответил: «Материнская любовь», что было верным ответом. В награду я получил игрушечный кораблик и по меньшей мере на неделю оккупировал ванную комнату. Мне было десять лет и, по всей видимости, я очень отличался от гениев, которые читают Бурбаки уже в детской коляске.

Старшая школа в Германии в тридцатые годы отличалась от high school в США и от некоторых современных европейских школ. Занятия начинались в восемь утра и длились четыре-пять часов. Каждый час в класс заходил новый господин и пытался превратить нас во внятно говорящих и цивилизованных людей. Первые 45 минут могли быть заняты латынью; затем был 15-минутный перерыв, после которого следовало 45 минут математики, снова 15-минутная передышка — и так далее до полудня или до часа дня. Некоторые учителя одним своим присутствием заставляли нас умолкнуть, другие поражали своими странными манерами, третьи угрожали нам, лица их краснели и они топали ногами — эти пользовались наименьшим успехом.

На уроках было повторение и контрольные работы. Я довольно хорошо играл в эти игры, хотя мне постоянно снилось, что я забыл расписание занятий и вхожу в класс в ужасе и ничего не выучив. Позже, когда мне было лет 16, у меня сложилась репутация ученика, который знает физику и математику лучше, чем наши преподаватели физики и математики; кажется, они поверили этим слухам и оставили меня в покое. Преподаватели биологии и химии поступили так же — они трепетали перед физикой, а стало быть, и передо мной. Стоит ли говорить, что я забросил книги, которые нужно было прочесть, и считал ворон на уроках. Во время опроса учеников я принимал вид человека знающего и слегка усталого — как если бы все эти вещи были слишком тривиальны для меня. Это работало — но были и неприятные моменты. Учителя не всегда ведут себя рационально — и что будет, если господин Черни в каком-то приступе вдруг решит расспросить меня об ароматических и алифатических соединениях? Даже в университете я проплыл через курс химии без единого заданного мне вопроса. «Вы, физики, и так все знаете», — сказал мне экзаменатор, известный специалист по органической химии, и поставил высшую отметку. Постепенно репутация начала ударять мне в голову. «Ты думаешь, что ты знаешь физику лучше, чем профессор Томас?» — спросил у меня приятель, когда мне было двенадцать. Я надолго задумался и в конце концов признал, что профессор Томас может знать чуточку больше, чем я. В 1939 году, когда в газетах стали появляться первые сообщения об открытии Гана-Штрассмана[3], кто-то спросил меня — возможно ли это? Я снова погрузился в глубокую думу и наконец заявил — нет, такого не может быть.

Я был Vorzugsschiiler, то есть студент, оценки которого превосходили некое среднее арифметическое по группе. В годовых аттестациях это обозначалось звездой напротив моего имени. Такие достижения не прибавляли популярности. «Специалисты» — то есть ученики, преуспевавшие, например, в истории, математике или химии, — были в почете; мы считали, что их знание — это результат сочетания любопытства и проницательности. Кроме того, когда таких учеников вызывали к доске, они играли важную роль, рассказывая больше, чем положено по учебнику — таким образом они предоставляли богатый поток нелегальной информации; они также сдерживали учителей, открыто указывая на их ошибки. Однако отличные отметки по всем предметам выглядели как конформизм. К счастью, я часто получал выговоры, а однажды был даже выдворен из школы. Такому парню можно верить.

У меня было несколько друзей и подруг, и некоторых я обожал. Я провожал их до дома или ошивался где-нибудь поблизости, пока они не появлялись, — тогда я тоже появлялся на сцене как бы случайно. Я жаждал физического контакта, но был слишком робок, чтобы что-то предпринять. Как-то раз я съежился, когда один из моих одноклассников, красивый парень с выразительными глазами, хватанул меня за пах. Я восхищался девочками на расстоянии и воображал, как выручаю их из неприятных ситуаций. Одна прекрасная барышня жила неподалеку от нашего дома, и я встречал ее всякий раз по дороге в школу. Она была бледна, загадочна и прекрасна, ей было около шестнадцати; наверняка она была беспомощной невольницей злодея с жестокими тонкими усиками! Однажды, мечтал я, она подойдет ко мне, поведает о своих бедах, а я элегантным мановением руки уменьшу власть ее мучителя и дам ей свободу.

Мне кружили голову сентиментальные фильмы (я и до сих пор их люблю). Элементы таких драм были всегда одними и теми же: несчастная женщина, хороший парень, который не решался открыть рот, и негодяй, который наживался на этом молчании. «Почему бы им просто не поговорить друг с другом? — вечно удивлялся я. — Ведь это так просто. Почему они страдают, когда одно-единственное слово могло бы решить их проблемы?» И я представлял, как вхожу в экран, произношу то самое слово и ухожу, а женщина, которую я освободил, любит меня до конца моей жизни. Магда Шнайдер, мать Роми Шнайдер, и Сильвия Сидни постоянно выигрывали от этих моих вмешательств.

Летом наше семейство переезжало на ферму. Нам давали постели и стол, а мы помогали с работой. Я выводил коров на пастбище, мы вместе с отцом собирали сено, а кроме того, я ошивался вокруг местных дам. Первый раз, когда мы там побывали, мне было двенадцать, а моей зазнобе — восемнадцать, это была энергичная и веселая сельская девчонка. Я сопровождал ее в город и заболтал чуть не до смерти. У меня есть фотокарточка — мы оба сидим на валуне, она обнимает меня за плечо, а я со счастливой улыбкой до ушей. В следующем году мне исполнилось тринадцать, а моей даме было, должно быть, около тридцати. Ее звали Вильма, она была из Югославии и почти не говорила по-немецки. Она чистила стойла и готовила корм для свиней. Заметив мое восхищение, она предложила звать ее по имени. С такой переменой связан целый церемониал: стороны наполняют бокалы с вином, переплетают руки, держа бокал, опустошают бокал и затем целуются. У нас был только сидр, но мы поцеловались, и я был на небесах от счастья. Однажды я увидел Вильму в проходе перед стойлами — она смотрела прямо перед собой и чистила пару башмаков. Я подумал, что в жизни не видел никого красивее. Скорее всего, она была обычной женщиной, возможно, даже некрасивой, — но что общего имеют любовь и трепет с такими абстрактными оценками? Я ходил с ней в поля, сидел рядом и без конца пялился на нее. Другие работники — там были только женщины, многие из них цыганки — потешались над нами и отпускали довольно очевидные сексуальные ремарки. Я понятия не имел, о чем они говорят. В следующем году мне исполнилось четырнадцать, а объекту моего поклонения было двенадцать. Я позаимствовал телегу с запряженными в нее двумя волами (я здорово с ней управлялся) и разъезжал с дамой сердца по округе. А иногда мы просто сидели на передке телеги, обнимались и целовались. Узнав про это, мама была в бешенстве: «Ты подлец, ты свинья грязная!» — вопила она. А папа, крайне озадаченный, спросил: «Ты что же, как-то к ней приставал?» Опять я не мог взять в толк, о чем меня спрашивают, но я все еще будто вижу перед собой его доброе и обеспокоенное лицо.

Я любил темные ночи в деревне; темно, хоть глаз выколи, но отовсюду доносятся таинственные шумы. Я любил грозы; слыша их приближение, я бежал в поля и кричал, обращаясь к небесам. Работники фермы злились и затаскивали меня обратно в дом со словами: «Глупый мальчишка! Разве ты не знаешь, что бог наказывает тех, кто бросает ему вызов?» Не имея особого характера (не будучи «внутренне референцированным», как говорят психологи), я быстро впитывал в себя деревенские обычаи и манеры разговора. Все это забывалось через несколько дней после возвращения в город. Эти по