Убийство времени. Автобиография — страница 7 из 45

рая излагалась в первой главе (до уравнения Пуассона включительно). Я понимал формулы и мог следить за производными, но не понимал, о чем говорит теория. Что это за странная величина — потенциал, которая играла столь важную роль в механике и электродинамике и появлялась во множестве особых случаев? Эта сложность исчезла, когда я изучил векторный анализ. Вычисления были короче, идеи — более интуитивными, и это помогло со всем разобраться: потенциал был всего лишь внешней величиной, которая вводится для того, чтобы упростить подсчет сил. (В действительности проблема была далека от решения. Эффект Бома-Аронова и калибровочная инвариантность показывают, что предлагаемая Hilfsgrosse (математическая вспомогательная величина) обнаруживает физическую реальность электромагнитных потенциалов через ИХ Квантовую наблюдаемость[8]. Я прочел много томов знаменитой книжной серии Гёшена, в ТОМ числе «Атомную физику» Бехерта-Гертсена и «Теорию функций» КнОППа. Это была задача не из легких. За недостатком возможности уяснить идеи, стоящие за сложными вычислениями, я был вынужден внимательно изучать объяснения снова и снова, пока за ними не появлялся некий смысл. Поскольку я знал об этом своем недостатке, я очень рано понял, что не имею таланта к математике. Однако это меня не смутило, я стал больше работать — и был вознагражден. Я все еще помню возвышенное чувство, которое меня посетило, когда после многократного перечитывания я разобрался в дифференцировании функций комплексной переменной по условиям Коши-Римана.

Меня увлекали в равной степени и технические, и более общие аспекты физики и астрономии, но я не проводил между ними различий. Для меня Эддингтон, Мах («Механика» и «Основы учения о теплоте») и Хуго Динглер[9] («Основания геометрии») были учеными, которые свободно перемещались от одной границы своего предмета К другой. Я читал Маха очень внимательно и сделал много заметок. Затем я забыл о нем. Десятилетия спустя я услышал, как Маха называют близоруким и узколобым позитивистом. «Это не тот Мах, которого я знаю», — возразил я и перечитал «Механику». И действительно, оказалось, что большинство (так называемых) работ по маховедению излагали не факты, а идеологию, которую можно разрушить расслабленным чтением его основных трудов. Динглер поразил меня своей ясностью, уверенностью и тем, как он строил науку из конкретных решений. Многие годы после этого я обезвреживал факты при помощи удачно подобранных гипотез ad hoc. В пятнадцать лет я также ввязался в свой первый «научный спор» — он был с Йоханнесом Лангом, защитником теории полой земли; он утверждал, что Земля является полой сферой [и мы живем на ее внутренней поверхности]; а неподвижные звезды — это залежи минералов на еще одной сфере [которая находится в центре первой, как ядро в скорлупе]. Ланг подкреплял свою теорию фактами (отвесные линии в углублениях в шарообразной Земле отклоняются друг от друга)[10], математическими соображениями (инверсия превращает прямые линии вне круга с единичным радиусом в круги, перенесенные внутрь, с сохранением всех углов)[11], а также лоскутьями лженауки (Нептун был открыт совсем не на той орбите, на которой предсказывали, и был обнаружен совершенно случайно). Я не знал обоснования этой теории, но теперь я его прочел и напал на нее в письме к автору. Моим основным аргументом было требование простоты: всегда существует много способов соединения и исправления «фактов», однако принятый путь является простейшим. Кроме того, я указал на некоторые ошибки. Ответное письмо (оно все еще у меня хранится) содержит следующую фразу: «Вы, словно мышь, пытаетесь обрушить величественное здание, вгрызаясь в его лепнину».

В это же самое время я занимался пением в смешанном хоре под управлением Лео Ленера, известного дирижера, композитора и хормейстера. Ленер был нашим учителем музыки в школе. Он часто опаздывал, садился за пианино, тыкал пальцем в одного из нас и говорил: «Позови мне Штеффи [или какую-нибудь другую девочку] из шестого „Б"» (в нашей школе мальчики учились вместе с девочками, но девочек постепенно становилось меньше). Когда Штеффи (или Гертруда, или кто угодно) приходила, Ленер обнимал ее и начинал сочинять. Во время воскресной мессы он играл на органе и часто оживлял священные ритуалы при помощи популярных мелодий. Несколько хористов, в том числе и я, получали разрешение присутствовать вместе с ним на хорах. Я пел сольные партии и производил довольно мощное впечатление — у меня был сильный и чистый альт. Хор участвовал и в политических мероприятиях; мы давали концерты на радио (с Йозефом Хольцером, штатным дирижером оркестра радиостанции, и Максом Шёнхерром, который иногда его подменял); мы пели в двух концертных залах (Концертхаусзаал и Музикферайнсзаал) и во время рождественского сезона выступали на запорошенных снегом ступенях главных церквей в центре города. Я начал упражняться в игре на виолончели и также начал слушать радио, которое сначала представляло из себя приемник с кристаллическим детектором и с наушниками, а затем подержанный ламповый приемник. Услышав особенно увлекательную песню или арию, я искал ее текст, выучивал его и затем пел ее день за днем — это приводило наших соседей в исступление. У меня не было нот, и я не умел читать музыку; я выучивал песни, арии и целые куски из опер просто на слух.

Я восхищался оперой, которая, как мне казалось, очень подходила для моего грандиозного актерского стиля. Однако прошло еще очень много времени, прежде чем я посетил настоящее представление. У меня были довольно своеобразные представления о том, как устроен мир, и я считал, что в оперные залы и театры можно понасть только по особому разрешению — они недоступны простым смертным подросткам вроде меня. В любом случае, билеты были бы мне не по карману. Я глазел на афиши и фотографии, узнавал имена певцов, которых знал по радиопередачам, поражался разнице между партией, которую они пели, и тем, как они выглядели, — но мне никогда не приходило в голову продвинуться дальше. Затем Ленера заменил Иоганн Лангер, бывший оперный певец. Лангер собирал нас вокруг пианино; после краткого изложения сюжета оперы он исполнял их и сам пел все партии. Это и был пинок, которого мне не хватало. Я купил билет в Фольксопер (к моему удивлению, я смог себе это позволить) и скоро стал заядлым театралом.

В то время (с 1939 по 1942 годы) в Фольксопер были замечательные постановки с выдающимися певцами и хорошими дирижерами. Услышать Георга Эггля в роли Тонио, Риголетто или Бекмессера было для меня настоящим откровением. Эггль начинал в диалектных пьесах. Его актерская манера была простой, но весьма действенной. У него был необыкновенный голос — темный, бархатный, словно ночное небо. Он пел очень много, иногда по три знаменитых партии кряду. Помню, как за одни выходные он спел графа Луну, Бекмессера и Риголетто; он был великолепен в партии Луны, еще лучше в роли Бекмессера («endlich ein gesungener Beckmesser» — «наконец-то Бекмессер, который хорошо распелся», писали критики), но к Риголетто он уже подуставал. Он начал записываться только тогда, когда его голос уже угасал. Две партии, казалось, были написаны специально для него — Тонио и Риголетто. Никто и шелохнуться не мог, когда он пел «Pari siamo» («Gleich sind wir beide» — все оперы исполнялись на немецком), то была великая музыка, рожденная великим исполнителем. Иногда здесь появлялись и актеры из Шта-атсопер и разочаровывали нас — то есть меня и матушку, потому что мы часто ходили в оперу вместе. Я восхищался Георгом Монти по радио, но считал его Риголетто грубым и не вдохновляющим. Альфред Йергер был легендой, но его Ганс Закс едва был слышен. «Неужели это все, что может предложить Штаатсопер?» — спросил я сам себя и отправился в это огромное здание. Там я увидел «Летучего голландца» с Гансом Хоттером в титульной {Золи. Это был первый приезд Хоттера в Вену. Он уже прославился, и меня заинтриговало, сможет ли он сравниться с Вилли Швенкрайсом, баритоном из «Фольксопер». «Ну как?» — спросила мама, когда я вернулся со спектакля. «Вилли Швенкрайс куда лучше», — ответил я, имея в виду «куда громче». Позже, после войны, я лучше познакомился с мощью Хоттера. Вот еще один великий голос, лучшие качества которого так никогда и не зафиксировала грамзапись.

Заметив мое восхищение, Лангер пригласил меня в гости и дал мне урок вокала. После нескольких уроков он сказал: «Тебе стоит пойти в музыкальную академию». Папа не возражал и начал приготовления. Я выдержал вступительный экзамен и был принят. Меня зачислили в класс к великолепному педагогу — Адольфу Фогелю из Штаатсопер, знаменитому Лепорелло, Бекмессеру, Альбериху, Варлааму, с учениками по всему миру (одним из них был Норман Бейли, могучий Макбет, Летучий Голландец, Ганс Закс и Гремин).

Учиться петь — совсем иное, чем учиться размышлять, хотя есть и некоторое сходство. Для того и другого есть учебники — партитуры опер, месс, ораторий в одном случае; учебники, статьи, лекционные заметки — в другом. Вы можете учиться у тех, кто преуспевает. Но голос и мозг — не одно и то же. Столкнувшись с пока непосильной для него задачей, мозг смущается, не понимает, но остается в хорошем рабочем состоянии (сейчас я говорю о сложных математических или физических проблемах, не о размышлении над пьесой или романом). Голос, используемый таким же образом, дрожит, слабеет и пропадает. Сотни талантливых артистов потеряли голоса, когда пели партии, слишком сложные для их способностей или для их стадии развития. Математический гений, хотя и требует некоторой тренировки, может с ходу браться за самые сложные задачи. В этом случае нет необходимости «расти». Певец должен ждать. В двадцать лет он или она не может петь то, для чего нужно десять лет физической, музыкальной и духовной подготовки. Это потому, что пение задействует тело в целом — не только легкие, мозг и диафрагму. Просто зайдите в консерваторию и прислушайте