Убийство времени. Автобиография — страница 8 из 45

сь: вот несколько тактов концерта для виолончели; в другой стороне неуверенный голос поет гаммы; вступает пианино; вдалеке слышна ария — поют чисто, с фразировкой, но исполнение прерывают из-за небольшой ошибки в интонации. Всюду здесь умы, тела и души приглашают, умасливают, умоляют и заставляют слиться воедино и служить тому или иному произведению.

Кроме того, методов обучения почти так же много, как и самих учителей. Некоторые педагоги сразу берутся за песни и арии. Они берут простую музыкальную пьесу, которая требует лишь зачаточных способностей, и пытаются вырастить голос, работая над ним. Затем они переходят к следующей пьесе, по ходу экспериментируя. Другие начинают с гамм, затем переходят к вокальным упражнениям, и, наконец, приступают к ариям, которые не требуют определенной категории голоса. Категория(тенор, баритон, певучий бас или глубокий бас), по их мнению, должна выясниться в процессе обучения. Третьи просиживают в гаммах месяцы и даже годы. Педагог может вмешиваться в личную жизнь ученика — например, он может посоветовать девственнице-сопрано с кем-нибудь переспать, чтобы добавить в голос искру. (В наши дни такой совет вряд ли нужен, но он был в ходу, когда я начинал петь, и некоторые учителя проделывали необходимую работу сами.) У одних учителей кружится голова от какого-нибудь прекрасного голоса, и они поощряют учеников петь музыку, которая далеко превосходит возможности певца. Другие строги и консервативны.

Фогель был из последней категории. Он просил меня говорить тихо и никогда не пытаться исполнить что-нибудь из опер. Я пел гаммы — пианиссимо, пиано, меццо-форте в самом крайнем случае. У нас случались трудности. Иногда я сипел или выдавал невероятное разнообразие уродливых звуков; но мало-помалу Фогель и я преуспели в постановке моего голоса. У голоса менялся характер, и он рос до тех пор, пока мой рот не показался уже слишком мал, чтобы удерживать его в себе. «Мировой голос», — говорили мне люди, когда я, пренебрегая советом Фогеля, пытался спеть арию или народную песню; а однажды ко мне даже подошел театральный агент, который услыхал мое выступление в трамвае.

Теперь мое направление жизни вполне определилось — днем я занимался теоретической астрономией, особенно меня увлекала теория возмущений; за этим следовали прослушивания, тренировка, вокальные упражнения, вечерами я шел в оперу (где меня ждали шуты вроде ван Бетта[12] и негодяи вроде Скарпиа[13]), а ночами — астрономические наблюдения. В то время я нарисовал картину, которая показывала одну часть моего плана. На ней я изобразил сам себя — на вершине неприступной горы, смотрящим в телескоп на небо без единого пятнышка. Единственным оставшимся препятствием была война. «Вся тяжелая работа теперь псу под хвост», — резюмировал Фогель, когда я получил повестку из армии. Он был прав.

4. Оккупация и война

В марте 1938 года Австрия стала частью Германии. Для некоторых людей — крохотного меньшинства — аншлюс стал концом цивилизованной жизни. Для других это означало избавление от католического тоталитаризма, который царил в Австрии многие годы. Третьи приветствовали воссоединение со Старшим Братом и увеличение мощи, которое подразумевал этот союз. «Вон летят наши самолеты!» — говорили они, когда немецкие ВВС кружили над Веной. Пошли слухи о прогрессе, о том, что стагнации конец, и о новых возможностях. «Скоро мы снова примемся за работу», — говорили безработные; «Они позаботятся о нас», — вторили им бедняки; «Наконец-то мы свободны!» — говорили ущемленные в политических правах, в том числе — и видные социалисты. Адольф Гитлер играл в этом процессе важную роль, а с учетом того, как он изображается в наши дни — и довольно удивительную.

Многие австрийцы следили за его восхождением к власти в Германии и слушали его речи по радио. Это были события с отличной хореографией. Известный диктор описывал место, где происходило собрание, количество человек в зале, кто из политических и культурных лидеров присутствовал, а также перечислял радиостанции, по которым будет передаваться речь. Этот перечень был длинным; во время войны и в некоторой степени даже до ее начала его выступления транслировали многие не-германские радиостанции. Военные оркестры играли известные мелодии. Они останавливались, начинали играть снова, умолкали опять и снова играли — Гитлер никогда не был пунктуален. Внезапно начинали играть «Баденвайлер Марш», любимую мелодию Гитлера. Издалека слышались воодушевленные крики, этот гул приближался и становился все громче, пока вся аудитория не сливалась в один ревущий от восторга голос. Следовали одна или две речи — говорили Геббельс, Гесс, Геринг или местные нацистские боссы, а затем наконец Гитлер. Он начинал медленно, словно бы сомневаясь, тихим, но пронизывающим тоном: «Volksgenossen und Volksgenossinen!» — «Братья и сестры по нации!» Многие люди, старые и малые, мужчины и женщины, в том числе моя мать, были заворожены этим голосом. Лишь прислушиваясь к этим звукам, они уже были околдованы. «Я любил Гитлера», — пишет в своей автобиографии Ингмар Бергман, рассказывая о годах, когда он был юн и приехал в Германию по студенческому обмену. «Единственное лицо в безликой толпе» — это отзыв Хайдеггера. «Он феноменален — как жаль, что я еврей, а он — антисемит», — сказал Джозеф фон Штернберг, открывший миру Марлен Дитрих в «Голубом ангеле», после которого он поставил еще множество фильмов в Голливуде. Гитлер упоминал местные проблемы и достижения, он шутил, и иногда — довольно удачно. Постепенно его интонация менялась; говоря о трудностях и отставаниях, Гитлер увеличивал одновременно скорость и громкость речи. Эти взрывы — единственные части его речей, которые известны всему миру,*были тщательно подготовлены, хорошо поставлены и повторялись более спокойно после того, как проходил эмоциональный пик. Они были продуктом контроля, а не гнева, ненависти или отчаяния — по крайней мере в то время, когда Гитлер был еще в хорошей физической форме и держал события в узде. «Вот человек, который знает, как говорить, — замечал папа, — не то что Шушниг» (австрийский канцлер, интеллектуал, лишенный всякого темперамента и не умевший говорить с массами). Как эти события повлияли на меня? Каковы были мои впечатления? Чем я занимался?

Летом 1988 года я прочел автобиографию Франсуа Жакоба «Статуя внутри». Жакоб рассказывает о том, как будучи юношей, он решил покинуть Францию и сражаться с Гитлером, несмотря на перемирие и существование «нейтральной» петэновской Франции. Жакоб ясно видел положение дел; он чувствовал, что правильно, а что нет, и поступал согласно этому чувству. Мои впечатления были другими. О многом из того, что произошло, я узнал только после войны — из статей, книг, из телеэфира, а те вещи, которые я замечал, на меня либо вовсе не производили впечатления, либо влияли спонтанным образом. Я помню их и могу их описать, но тогда у меня не было контекста, чтобы их осмыслить, а также не было целей в жизни, опираясь на которые я мог бы судить об этих событиях.

14 марта 1938 года (а может быть, пятнадцатого?), в день приезда Гитлера в Вену, я отправился на свою обычную прогулку в сторону центра города. Я сумел продвинуться не очень-то далеко. Некоторые улицы были перекрыты полицией, другие запрудили восторженные зеваки. Казалось, что город охватила какая-то религиозная горячка. Крайне удрученный, я вернулся домой. Мой отец слушал трансляцию по радио, а я пытался выключить передачу, потому что она мешала мне читать. (Это была вечная борьба — папа обожал новости, мне же было на них совершенно наплевать.) Для меня немецкая оккупация и война, которая последовала за ней, были неудобством, а не моральной проблемой, и мои реакции были производными от случайных настроений и обстоятельств, а не результатом ясного взгляда на мир.

Поэтому я превозносил британцев, когда мама, отстаивая популярную линию, проклинала их на чем свет стоит. У нас произошла огромная ссора. В то же время я написал и поставил фарс, сыграв в нем одну из ролей, — эта пьеса была пародией на Палату общин (я изображал Чемберлена с его вечным зонтиком; мне было пятнадцать). Я покинул собрание гитлерюгенда, сообщив, что мне нужно идти на мессу — это вызвало удивление, насмешки и даже гнев (на мессу я идти не собирался; я просто выбрал самое возмутительное оправдание, которое мог выдумать). В других случаях я просто подчинялся приказам; например, я ходил по домам прогульщикрв, чтобы привести их на встречу (это удавалось мне не всегда; некоторые родители просто вышвыривали меня с порога). Когда папа купил «Майн Кампф», я зачитывал его вслух на семейном собрании. «Что за смехотворный способ строить аргументацию, — думал я, — грубый, то и дело повторяющийся — больше похоже на гавканье, чем на человеческую речь». Тем не менее я закончил сочинение о Гёте (заданное в школе), связав его с Гитлером[14]. В этом маневре не было какого-то прозрения или глубокой убежденности; Желание получить хорошую отметку точно не играло роли; я не был очарован «харизмой» Гитлера, как многие художники, философы, ученые и миллионы простых мужчин и женщин. Так что же двигало мной? Думаю, что это была склонность (которая все еще со мной) принимать самые странные взгляды и развивать их до крайности. Меня очень тронули первые страницы книги Розенберга «Миф XX века»; я почти ощущал прилив национальной крови и силу Всеобщего, которая породила этот труд. Двумя годами позже, во время коллективной присяги при вступлении в Трудовую службу (Arbeitsdienst), я пытался припомнить это чувство, но безуспешно. Тогда я решил, что присяга — это пустая ерунда.

В конце нашей подготовки в Германии командир отряда предложил нам выбор — мы можем отправиться во Францию в составе оккупационных войск или же оставаться здесь и поддерживать чистоту в бараках. Я поднял руку и заявил: «Хочу остаться здесь». Командир подошел ко мне и спросил: «Почему?» — «Потому что я хочу читать, и чтобы мне никто не мешал». «Такие, как ты — сорняки, вас надо выполоть (