Прыжов переменился в лице, Сашенька схватила приятеля за локоток: не дай бог, дерзостей наговорит, тогда помощи от помещика не дождутся. Но Алексей вырвал руку:
— В таком случае тоже предпочту на кухне.
На Шелагурова его демарш впечатления не произвел:
— Как угодно.
— После завтрака отправимся к мировому судье, — сказал Шелагуров, когда уселись за стол. — Доктор подаст заявление, а я упрошу назначить рассмотрение на завтра, чтобы долго вас здесь не задерживать. Переночевать сможете у меня, дом большой, места хватит всем.
У Сашеньки язык чесался спросить, успеют ли они от судьи вернуться в Подоконниково до похорон. Ведь Лёшичу надо осмотреть тело, а Нюше — проводить мужа в последний путь. Но княгиня молчала, демонстративно уставившись в тарелку.
— Послушайте, ваше сиятельство, — не выдержал ее молчаливого возмущения Шелагуров. — Сословий никто не отменял. И предрассудков, с ними связанных, тоже. Если сяду за стол с холопкой, соседи здороваться перестанут.
— Нюша не холопка. Ее отец купец второй гильдии, — процедила Сашенька.
— А муж — мой бывший крепостной, — возразил помещик.
— Мой дед тоже был крепостным. Мне тоже прикажете на кухню? — Княгиня встала и смяла салфетку, отлично понимая, что столь рискованной пикировкой ставит под удар расследование.
Видно, не судьба ей распутать это дело. Да и распутывать, похоже, нечего! Из доказательств одна газета, и ту выбросила. Похоже, Диди прав, не в пятницу, в субботу ее прочла.
— Так вы дочь Ильи Игнатьевича?! — воскликнул вскочивший следом Шелагуров.
— Знакомы с папенькой?
— И преотлично. Умоляю вас, сядьте. — Сашенька опустилась на стул. — Три года назад случился неурожай, спекулянты взвинтили цены — куль[64] ржаной муки продавали за четырнадцать рублей. Чтобы уничтожить спекуляцию, Губернской управе из центральных средств выдали ссуду в шестьсот тысяч рублей. Мы вели переговоры со всеми, но лишь ваш батюшка согласился продать муку без всякого для себя барыша, по восемь рублей с доставкой.
— Чтобы батюшка и без профита? Не верю.
— Не волнуйтесь, без барыша Илья Игнатьевич не остался. После этого случая губернатор к нему благоволит и без всяких конкурсов отдает подряды.
— Похоже, и я не в накладе. А то бы завтракала на кухне.
— Ваше сиятельство, да поймите наконец! Сам-то я человек современный. Как говорится, широких взглядов. Но вот соседи в силу преклонного возраста живут прежними привычками. Старуха Беклемешева, представляете, до сих пор сечет дворню!..
— Так это подсудное дело.
— Нет. Она им за это платит отдельно, чтобы не жаловались. Так вот… Я гласный земского собрания[65], и все эти старики-разбойники — мои избиратели. А на носу перевыборы.
— А-а, поняла. Дорожите доходным местом.
— Зачем вы так? Не будь вы дочерью Ильи Игнатьевича, честное слово, оскорбился бы.
— Хотите сказать, не берете?
— Да, и этим горжусь. Хотя по этой причине считаюсь чудаком и идеалистом. Как же? Стоять у печки и не погреться? Но я пошел во власть не за этим. А чтоб унять боль. Вы, верно, не знаете, моя жена носила под сердцем дитя. Проклятая холера унесла сразу обоих. Самых дорогих. Самых любимых.
Шелагуров достал платок, вытер слезы.
— И тогда решил баллотироваться. Подумал, раз не суждено потомство оставить, оставлю хотя бы добрую память о себе. Потому занялся самым тяжелым и неблагодарным — общественным призрением.
— И что ваши больные? «Выздоравливают словно мухи»?[66] — спросила Сашенька с ехидной улыбочкой.
— Увы, хвастаться пока нечем. Больниц не хватает, лекарств тоже, с докторами вообще беда. Жалованье им положено нищенское, частная практика ничтожна, потому сведущий врач даже в уездных городах большая редкость. Про деревни и говорить нечего. Крестьян снова пользуют знахари, ворожеи и прочие докуроватые[67] личности вроде вашего возницы Васьки. Раньше-то, до реформы, все было иначе, много лучше. Помещик как никто был заинтересован в том, чтобы его крещеная собственность пребывала в добром здравии. У каждого из нас имелся запас лекарств и «Домашний лечебник»[68], в сложных случаях вызывался врач. Теперь же помещикам на бывших холопов плевать. Да и где они, помещики? Одни умерли, другие разъехались, третьи разорились.
— По-вашему, крепостное право отменили зря? Так вот каковы ваши широкие взгляды!
— Послушайте, я не крепостник.
— Неужто либерал?
— …и всегда считал рабство зловредной опухолью. Однако, как всякую опухоль, отделять ее надо было аккуратно, не повреждая здоровые ткани и не нарушая функции, которые организм должен исполнять. Скальпелем надо было, скальпелем. А рубанули топором. И что в итоге? Раньше запасные магазины[69] наполнял помещик. И наполнял исправно. Потому что случись недород, рассчитывать ему было не на кого. Хочешь не хочешь, корми крестьян всю зиму, не то вымрут или разбегутся. Теперь запасные магазины наполняют уездные чиновники, вернее, наполняют они свой карман. В результате в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году кормить народ пришлось центральным властям и вашему батюшке. А погорельцы? Раньше их за собственные средства обустраивал все тот же помещик. Он же содержал умалишенных.
— Да-да, наслышана. Сажал на цепь и кормил вместе со свиньями.
— Пусть так! Но что теперь? У общин нет ни средств, ни желания помогать несчастным. Их попросту изгоняют из деревень. В результате сумасшедшие шляются по дорогам и нападают на путников. Почему, почему нельзя было все продумать заранее? Обсудить, выслушать «за» и «против». В результате недовольны все. Помещики, потому что надеялись, что крестьян освободят, а землю оставят им. Крестьяне, потому что считали, что при освобождении землей их наделят бесплатно. Они ведь не поверили зачитанному по церквям манифесту. Решили, что мы, помещики, подменили документ. Это еще крупно свезло, что польские агитаторы воспользовались сим с запозданием. Что их «золотые» грамоты появились лишь через год, когда крестьяне потихонечку свыклись. А то полыхало бы не только в Петербурге.
В 1862 г. по рукам пошла прокламация, призывавшая к свержению императора, сторонников монархии в ней призывали сжигать живьем. Автором оказался студент Петр Заичневский. Прокламацию он написал самолично, ни в какой тайной организации не состоял. Заичневского арестовали и сослали в Сибирь. Однако появление его прокламации странным образом совпало с пожарами в столице. Причиной их были поджоги. До сих пор неизвестно, кто и зачем их совершал. Власти сначала обвинили студентов и либеральную прессу, даже закрыли ряд журналов и сослали их авторов — Чернышевского, Писарева… Но через год, когда в Варшаве началось восстание, внезапно «обнаружили» польский след. Мол, поляки пытались устроить смуту в столице, чтобы отвлечь от себя внимание властей.
А вот князь Кропоткин, напротив, подозревал в поджогах Третье отделение. Целью охранителей, по его мнению, было ужаснуть тогдашнее общество, чтобы даже и мечтать не смели о прогрессивных изменениях.
Кроме камердинера Фимки, Шелагуров держал в усадьбе конюха, повара и его жену Мотю, которая всех обстирывала и за всеми убирала. Узнав, что на кухне чаевничает столичный доктор, местное «обчество» мигом там собралось — в надежде на то, что вдруг доктор что-то от хворей присоветует.
Народные названия болезней очень развеселили Прыжова: конюх пожаловался на пе́рхуй[70] — ему Лешич прописал отхаркивающее, а повар на черевунью[71]:
— Днем еще ничаво. А ночью бесы в животе так и прыгают.
— Где именно? Справа под ребрами?
— Именно там. — Повар с уважением обвел взглядом товарищей. Мол, доктор-то толковый, сразу понял, где нечисть резвится.
— Неужто «четверговая соль» не помогла? — удивленно спросил у повара Васька, которого тоже позвали на кухню.
— Не-а, — покачал повар головой. — И втирал твою соль, и ел, даже в водке размешивал.
— А кто ее святил?
— Ну кто-кто? Мотя. Кому еще? Я-то куличи пек.
Васька повернулся к Моте:
— Молитву прочла?
— Не дурнее тебя.
— Какую?
— Какую положено. Отче наш, иже еси…
— Что? Так и прочла?
Мотя кивнула.
— Потому соль и не помогает. Задом наперед надо было.
— Это как? — изумился Прыжов.
— «Аминь. Веки во слава и сила и Царство есть твое ибо…»
— Ах ты, пугало огородное! Щас я тебя проучу. — Повар схватил половник и ринулся к жене с намерением звездануть ей в лоб.
Мотя в ответ схватила ухват и нацелила его на мужа:
— А ну сядь! Сядь, говорю.
— Успокойся, — поддержал ее Прыжов.
Повар обернулся к нему со слезами:
— Не могу. Болит потому что в нутрях, двадцать раз на дню во двор бегаю. А все из-за Моти. Когда помру, к гробу подходить не смей!
— Больно надо, — не полезла за словом в карман его жена.
— Ах ты…
Лёшич успел схватить повара, снова ринувшегося за Мотей:
— Оставь ее. Я тебе помогу.
— Правда?
— Если предписания будешь выполнять.
— Что скажете, дохтур, то и выпью, хоть мышьяк, хоть купорос. Только чтоб бесов изгнать.
— Мышьяк мы пить не будем. Купорос — тем более. Запомни, для бесов они лучшее лакомство.
— Что вы говорите?! Не знал.
— Еще они водку любят. А ты? Часто употребляешь?
— Дык… как положено. По праздникам.
— А праздник у него кажинный день, — вмешалась Мотя. — Именины нагленастого[72] стакана называется.
Нюша рассмеялась. А Прыжов обрадовался за нее: значит, потихоньку в себя приходит. Страшный ей выдался день — нападение Мишки, унижение от Шелагурова, а впереди похороны предстояли. Дай бог ей все выдержать. Хорошая она. И очень, очень милая, подумал он.