– Почему ты не предупредила меня, Генриетта? – спросил я.
– Да не успела я, – рассердилась она. – А вы – вы-то почему такой лопух, что повернулись к нему спиной?
Оборванец наконец добежал до того места, где стояли мы с Генриеттой, увлечённые беседой. Не буду пытаться дословно передать его речь – я заметил, что наставник, вместо того чтобы «густо прописывать» диалект, предпочитает время от времени вкраплять в речь своих героев словечки, характеризующие их манеру говорить. Ограничусь лишь тем, что замечу: человек из табора был столь же прям и нелицемерен, как англосаксы, которые – это совершенно недвусмысленно отмечено у Достопочтенного Беды – не стесняясь называли своих предводителей Хенгист и Хорса[47], – одно из этих слов изначально значит «жеребец», а другое – «кобыла».
– За что это он вас? – спросил меня человек из табора. Одет он был в невообразимо поношенное тряпьё. Крепкого сложения, лицо вытянутое, загорелое. В руке оборванец сжимал увесистую дубовую палку. Голос у него был хриплый и грубый, как у всех, кто живёт на открытом воздухе. – Этот тип вас ударил, – повторил он. – За что он вас пнул?
– Он сам напросился, – буркнула Генриетта.
– Напросился? Как напросился? – не понял человек из табора.
– Так. Сам просил, чтобы тот его ударил. Дал ему за это монету.
Оборванец, казалось, был в недоумении.
– Послушайте, господин, – пробормотал он, – коль вы собираете пинки – так я могу постараться для вас за полцены.
– Он застал меня врасплох, – объяснил я.
– А чего вы ещё хотели от этого типа – как-никак вы сбили с него шляпу, – усмехнулась девица.
К этому моменту я наконец смог выпрямиться, используя дубовую балку перелаза как подспорье. Процитировав несколько строк китайского поэта Ло Тунана, говорившего, что сколь ни силён был удар, всегда можно представить удар того хуже, я огляделся в поисках пальто, однако его нигде не было видно.
– Генриетта, – спросил я, – что ты сделала с моим пальто?
– Эй, господин, полегче насчёт Генриетты, слышите? – вспылил вдруг оборванец из табора. – Эта женщина – моя жена. Кто дал вам право звать её Генриеттой?!
Я поспешил уверить ревнивца, что в мыслях не имел ничего непочтительного или оскорбительного для его супруги.
– Я-то полагал, будто она всего лишь девица из тех, что на всё горазды, – сказал я, – а обычаи кочевого народа всегда были для меня священны.
– Начисто рехнулся, – пробормотала Генриетта.
– Как-нибудь я бы мог прийти в ваш табор в лощине и прочесть вам книгу наставника, посвящённую вашему кочевому народу.
– Какому ещё кочевому народу? – проворчал мужчина.
Я. Кочевым народом называют цыган.
Мужчина. Мы-то не цыгане.
Я. А кто же вы тогда?
Мужчина. Сезонные рабочие.
Я (Генриетте). Как же тогда ты поняла всё, что я говорил тебе про цыган?
Генриетта. Ничегошеньки я не поняла.
Я ещё раз спросил про своё пальто, и тут выяснилось, что, прежде чем вызвать на поединок краснорожего булочника с родинкой над левой бровью, я взял да и повесил пальто на облучок фургона. Пожав плечами, я процитировал стих Атара Ферид-ад-Дина, где говорится, что важней сохранить свою шкуру, чем свою одежду, и, поклонившись на прощание человеку из лощины и его жене, тронулся обратно по направлению к старинной деревушке Свайнхерст, надеясь, что там мне посчастливится купить какое-нибудь поношенное пальто, – тогда я мог бы отправиться на станцию и сесть на первый же поезд, идущий в Лондон. Не без удивления я обратил внимание на то, что по дороге на станцию, за мной, в некотором отдалении, следовала толпа местных жителей. Во главе её я разглядел человека в лоснящемся сюртуке и того чудика, что норовил укрыться от меня за напольными часами в харчевне. Пару раз я поворачивал обратно и шёл им навстречу в надежде разговорить их и получить хоть какие-то объяснения происходящего, однако каждый раз при моём приближении толпа рассыпалась и люди поспешно поворачивались спиной, делая вид, что спешат по своим делам. Только деревенский констебль решился подойти ко мне, и мы вместе с ним дошли до станции. По дороге я рассказывал ему о Яноше Хуньяди[48], известном также как Корвин, то есть «подобный ворону», и о том, что произошло во время войны между ним и султаном Мехмедом II, взявшим Константинополь, до введения христианства больше известный как Византия. Так мы с констеблем дошли до самой станции, я сел в купе, достал из кармана бумагу и стал записывать всё случившееся со мной в этот день: я считал своим долгом засвидетельствовать, сколь нелегко в наши дни следовать примеру наставника. Покуда поезд стоял, я слышал, как констебль беседует с начальником станции – статным, в меру полным человеком, с пунцовым галстуком на шее. Констебль рассказывал ему историю моих приключений в старинной английской деревушке Свайнхерст.
– И ведь подумать только – он джентльмен, – говорил констебль, – живёт, поди, в большом доме в самом центре Лондона.
– Подозреваю, что это очень большой дом[49]. Конечно, если власти ещё заботятся о подданных Её Величества, – с этими словами начальник станции взмахнул своим флажком, и поезд тронулся.
Кожаная воронка
Мой приятель Лионель д’Акр жил в Париже на авеню Ваграм, в том небольшом доме с чугунной оградой и зелёной лужайкой спереди, что стоит по левую сторону улицы, если идти от Триумфальной арки. По-моему, он стоял там задолго до того, как была проложена сама авеню Ваграм, поскольку его серые черепицы поросли лишайником, а стены выцвели от старости и покрылись плесенью. Со стороны улицы дом кажется небольшим – пять окон по фасаду, если мне не изменяет память, – но он продолговат, и при этом всю его заднюю часть занимает одна большая вытянутая комната. Здесь, в этой комнате, д’Акр поместил свою замечательную библиотеку оккультной литературы и коллекцию диковинных старинных вещей, которую он собирал ради собственного удовольствия и ради развлечения своих друзей. Богач, человек утончённых и эксцентричных вкусов, он потратил значительную часть своей жизни и состояния на создание совершенно уникального частного собрания талмудических, каббалистических и магических сочинений, по большей части редчайших и бесценных. Особенно привлекало его всё непостижимое и чудовищное, и, как я слышал, его эксперименты в области неведомого переходили все границы благопристойности и приличия. Друзьям-англичанам он никогда не рассказывал об этих своих увлечениях, придерживаясь тона учёного и коллекционера-знатока, но один француз, чьи вкусы имели сходную направленность, уверял меня, что в этой просторной и высокой комнате, среди книг его библиотеки и диковинок музея, справлялись самые непотребные обряды чёрной мессы.
Внешность д’Акра с достаточной наглядностью свидетельствовала о том, что к этим тайнам психики он питал не духовный, а сугубо интеллектуальный интерес. В его полном лице не было ни намёка на аскетичность, зато огромный купол черепа, который круто вздымался над оборкой редеющих локонов, как снежная вершина над кромкой елового леса, говорил о мощном интеллекте. Познания явно преобладали у него над мудростью, а сила способностей – над силой характера. Его маленькие, глубоко посаженные глаза, живые и блестящие, искрились умом и жадным любопытством к жизни, но это были глаза сластолюбца и самовлюблённого индивидуалиста. Впрочем, хватит о нём: бедняги уже нет в живых – он умер в тот блаженный миг, когда окончательно уверовал, что наконец-то открыл эликсир жизни. Речь у нас пойдёт не о его сложной натуре, а об одном чрезвычайно странном и необъяснимом случае, который произошёл, когда я гостил у него ранней весной 1882 года.
Познакомился я с д’Акром в Англии, когда занимался исследованиями в Ассирийском зале Британского музея, где тогда же работал и он, пытаясь разгадать тайный мистический смысл древних вавилонских письмён. Общность интересов сблизила нас. От обмена случайными фразами мы перешли к ежедневным беседам, и между нами завязалось некое подобие дружбы. Я пообещал наведаться к нему в следующий свой приезд в Париж. В тот раз, когда я, выполняя обещание, навестил его, я жил за городом, в Фонтенбло, а так как вечерние поезда отходили в неудобное время, он предложил мне остаться у него на ночь.
– У меня только одно свободное ложе, – сказал он, указывая на широкий диван в просторной комнате, служившей библиотекой и музеем, – надеюсь, вам здесь будет удобно.
Это была необычайная спальня, с высокими стенами из коричневых фолиантов, но для книжного червя вроде меня нет ничего милей такой мебели, как нет для моих ноздрей аромата приятней едва уловимого тонкого запаха, исходящего от старинной книги. Я заверил его, что не мог бы и пожелать себе более восхитительной спальни и более подходящего антуража.
– Если эту обстановку и не назовёшь удобной или обычной, то уж во всяком случае она дорогая, – проговорил он, окидывая взглядом полки. – На всё то, что окружает вас здесь, я потратил, наверное, четверть миллиона. Книги, оружие, геммы, резные украшения, гобелены, статуэтки – чуть ли не каждая вещь тут имеет свою историю, и, как правило, достаточно интересную, чтобы её рассказать.
Мы разговаривали, сидя у горящего камина, он – по одну сторону, я – по другую. Справа от него стоял стол для чтения, в кружке яркого золотистого света от висящей над ним сильной лампы. На столе лежал наполовину развёрнутый палимпсест[50], возле которого валялось много причудливых антикварных вещиц. Среди них была большая воронка, какими пользуются для заполнения винных бочек. Судя по её виду, она была сделана из чёрного дерева и окаймлена ободками из потускневшей меди.
– Вот любопытная вещь, – заметил я. – Какова её история?