Убийца — страница 34 из 93

Так проходили последние дни. Ганя еще более побледнела, похудела и сделалась еще более нервной. Каждый стук заставлял ее вздрагивать, каждый неожиданный крик приводил в трепет. Еще реже выходила она из своей комнаты и еще меньше открывала рот, чтобы поговорить с кем-нибудь.

Наконец в среду, то есть за три дня до своей свадьбы, поздно вечером, она накинула платок и, как тень, вышла из дому, направляясь к заводу. Николай Гаврилович точно ждал этого визита и выбежал навстречу к девушке.

– Агафья Тимофеевна, а я хотел сам вызвать вас. Телеграмма есть от Павлова.

– Телеграмма?! Где? Покажите!

– Вот читайте: «Получил важные сведения. Надежды растут. Постарайтесь на неделю отложить свадьбу. Тороплюсь выехать. Может быть, успею, но лучше отложить хоть на два дня». Видите, видите, – радостно произнес Степанов, – я не даром говорил!

Ганя была, однако, по-прежнему бледна и мрачна. Она отрицательно покачала головой.

– Знаете ли, я не верю уже ничему!

– Полноте, Агафья Тимофеевна, как не верите?

– Отложить свадьбу невозможно, а он сам опоздает вернуться! Да и какие у него сведения?! Кто еще нам поверит?

– Вот мы и запросим Павлова, какие у него сведения. Пусть телеграфирует, мы тогда покажем телеграмму папеньке, и вы прямо скажете: я не хочу венчаться с бродягой! Я хочу сегодня же послать ему телеграмму, спросить, что стало известно. Павлов не такой человек! Он зря писать не будет!

– Дай бог! Телеграфируйте! А то я, знаете, решила…

– Что решили?

– Нет моих больше сил. Не могу.

– Но что же вы решили?

– Повеситься, – прошептала девушка. Николай Гаврилович в ужасе отскочил даже.

– Вы с ума сошли! Господи помилуй. Да не в тысячу ли раз тогда лучше прямо сказать: «Не пойду за него замуж».

– Невозможно. Вы помните, что было у меня с отцом, когда я высказывала нежелание. Отец готов был проклясть меня, преследовал, мучил. А теперь еще хуже! После моего визита к Куликову он скажет, что я опозорила его! О! Нет, нет! Я все уже передумала, все перестрадала. Выхода нет никакого!

– Постойте, но во всяком случае теперь выход вам открывается! Я не сомневаюсь, что Павлов знает что-нибудь очень серьезное, когда телеграфирует о важных сведениях и надеждах. Я считаю теперь вас спасенной. Слышите?

Николай Гаврилович взял девушку за руки.

– Спасибо вам и Павлову! Вы добрые люди! Дай бог, чтобы все это так устроилось! А то… – Она вздрогнула. – Ах, если бы вы знали, как я измучилась! Как страдаю! Я удивляюсь, как еще держусь на ногах. Эту ночь я не сомкнула глаз. Все обдумывала, как лучше покончить с собой! Не знаю только, хватило ли бы у меня сил наложить на себя руки! Страшно! – Ганя тихо заплакала и конвульсивно задрожала. – Боже! За что мне это?! Верно великая я грешница!

– Какая же, Агафья Тимофеевна, вы грешница; вы, как ангел, обращались со всеми людьми, рабочими. Вы мысленно даже никого не обидели, никому невольно не причинили зла. За что же Господь будет карать вас! Вот разве за тайные мысли.

– За все: за непокорность родителю, за обиды тетке. Вы говорите – я добрая, а знаете, что я чуть не побила тетку Анну, грубостей ей наговорила, видеть ее равнодушно не могу. Нет, злая я, нехорошая!

– Это не ваша вина! Вы нездоровы, раздражительны. Идите, дорогая, ложитесь спать и будьте покойны. Я сейчас отправлю телеграмму. Теперь вы спасены!

– Вы уверены?!

– Совершенно!

– О! Если бы вы не ошиблись!

Ганя почувствовала облегчение и бегом побежала домой.

31Ликвидация

Куликов начал спешить с передачей своего «Красного кабачка». Он сидел дома, ожидая трактирщика Никонова, который обещал приехать и решить дело.

После такого крупного скандала, вызвавшего опечатание заведения, найти покупателя, разумеется, было нелегко, но Куликов не стоял за ценой. Он продавал «кабачок», чтобы скорее ликвидировать все свои дела с заставой и всецело посвятить себя заводу Петухова.

– Довольно, – говорил он сам с собой, – всех этих афер, предприятий и хлопот! Пора успокоиться. У меня будет крупное состояние, хороший завод, недурная жена. Чего же может еще желать и добиваться человек?! Достаточно, кажется, всяких сильных ощущений, превратностей и… и слез, крови!.. Неужели я не в состоянии буду остановиться, сделаться мирным семьянином, честным гражданином?! Предам навсегда забвению свое бурное прошлое и постараюсь начать новую жизнь! Старик Петухов скоро помрет, все его состояние перейдет ко мне. Ганя будет у меня в ногах ползать, заведу себе двух-трех французинок, каждый вечер буду ездить по «орфеумам» и «марцинкевичам». Разве не рай?! А средств хватит, с избытком хватит! У меня вещей разных тысяч на 70–80, наличными деньгами тысяч 60, да получу после Петухова не меньше 100 тысяч!.. Одними процентами можно жить, а у меня еще будет завод и трактир. Продам трактир, получу еще тысяч двадцать, а если вздумаю завод продать, так ого-го!..

Раздался звонок. Вместо Никонова вошел Игнатий Левинсон, тот самый метрдотель графа Самбери, который был заподозрен в убийстве камердинера.

– А, дружище, – встретил его Куликов. Между тем на лице его отразилось неудовольствие. Видимо, он был недоволен визитом метрдотеля.

– Здравствуйте, Иван Степанович, можете меня поздравить, я совсем освобожден от всякого прикосновения к делу об убийстве моего сослуживца!..

– Поздравляю, поздравляю…

– Граф меня уволил от должности, но я не особенно кручинюсь… А что, вас следователь не вызывал по поводу моих показаний?

– Нет… Но неужели меня опять потащут? Это становится скучным! Вы знаете: меня таскали по делу Коркиной… Ее обвиняют в убийстве первого мужа. Она припутала и меня. Нам делали очную ставку. Когда я сказал, что ее теперешний супруг рехнулся, она грохнулась на пол… Ха-ха-ха… Умора да и только! Следователь отправил ее в лазарет, а меня отпустил на все четыре стороны…

– Что же, против нее серьезные улики есть?

– Никаких! Следователь разжевывал ей и в рот клал, чтобы она взяла свое заявление назад – и ее сейчас же освободят, но она ни за что! Дура какая-то!

– Иван Степанович, а я к вам за расчетом… на мою долю приходится?..

– По условию, вам тысячу причиталось; вы получили двести, потом взяли сто, значит семьсот…

– Тысячу за «работу», а неужели из добычи вы мне не хотите ничего уделить?

– Об этом, милейший, надо было раньше говорить! После драки кулаками не машут! Когда вы брали у меня последние сто, вы не заикались даже о дележе добычи!

– Я считал, Иван Степанович, что вы сами догадаетесь!..

– Догадаюсь?! А если бы вместо добычи мы одни шиши получили, вы скинули бы мне с тысячи?! Помните, что вы говорили: я не ручаюсь за последствия, а вы мне тысячу платите «за работу»…

– Помню-то, помню, а все-таки из ста тысяч можно бы хоть одну-три тысячи уделить… По совести!..

– Оставим эти разговоры! Желаете получите семьсот?

– Вы не очень-то покрикивайте! Я не из трусливых и вас совсем не боюсь!.. Я требую не семьсот, а три тысячи!..

– Вы не имеете никакого права требовать! Вы можете просить на бедность, если…

– У таких людей, как вы, не просят, а требуют!

– Это что за намек?

– Не намек, а очень ясное указание! Я требую часть того, что принадлежит нам одинаково! Это такая же ваша собственность, как и моя!

– Другими словами: шантажисты всегда требуют, потому и вы считаете себя вправе требовать… Хорошо. Мне надоело с вами разговаривать; я дам вам три тысячи, но с двумя условиями: во-первых, вы должны написать мне расписку в получении денег как мой соучастник, а, во-вторых, я не считаю обязанным выгораживать вас у следователя, если он меня вызовет. Напротив, я постараюсь даже отречься от знакомства с вами!

Игнатий Левинсон несколько побледнел.

– Вы, может быть, ничего не имеете против моей повинной?! Я думал уже об этом. Меня, знаете ли, совесть беспокоит. Да и корысти-то не много! Стоит из-за нескольких сот рублей брать на душу такой грех, когда другие наживают по сто тысяч. До свидания, господин Куликов, можете оставить себе и эти семьсот. Я не продаю чужих душ!

Левинсон посмотрел на своего собеседника и в ужасе отшатнулся. Налитые кровью глаза сверкали как у зверя; сжатые кулаки, стиснутые зубы и взъерошенные волосы еще более придавали ему разбойничий вид. Левинсону стало жутко. Они здесь вдвоем, свидетелей никого, оружия у него при себе не было, да и физической силой он не мог с Куликовым мериться. Левинсон инстинктивно стал пятиться к дверям.

– Что?! Повтори, негодяй, что ты сказал, – прошипел Куликов, подвигаясь на него с кулаками, – повтори, лакейская образина!

– Нет, нет, я…

– Подлец! Садись и пиши!

Левинсон, у которого тряслись руки и ноги, немедленно повиновался.

– Вот, Иван Степанович, с вами и пошутить нельзя, вы уж и рассердились!

– Бери перо и пиши.

Левинсон присел на кончик стула и, тревожно посматривая исподлобья на Куликова, взял в руки перо. Куликов диктовал, а он машинально писал. Это был настоящий обвинительный акт против самого себя и отречение от всякого соучастия Куликова. Левинсон не смел ни слова возразить. Когда расписка была готова, Куликов достал семьсот рублей и передал их Левинсону.

– Получите и помните, что при первой попытке шантажа эта расписка будет отправлена прокурору; ступайте вон и постарайтесь забыть о моем существовании!!

Левинсон только и ждал этого приглашения, хотя и не совсем деликатного, но очень для него в эту минуту приятного. Он поспешно схватил деньги и задом стал пятиться к прихожей.

– Ракалия, – произнес Куликов, когда дверь хлопнула за гостем. – Меня запугивать вздумал! Шалишь, брат, не на таковского напал! Эта расписочка заменила мне необходимость пустить в ход стальное перышко и заставить молодца на веки смолкнуть! Шут с ним, пусть живет! Однако я стал гораздо мягче! Уж не влюбился ли я, в самом деле, в свою невесту?! Ха-ха-ха… Что же Никонов до сих пор не является! Мне нужно сегодня визит к невесте сделать! До свадьбы остается несколько дней, а мы еще толком ни разу не беседовали! Я не знаю даже, какие чувства женихи испытывают, как объясняются в любви своим невестам! Право, это должно быть очень интересно! Попробовать разве сегодня вечером? Стану на колени и закричу: «Агафья! Я тебя люблю! Ха-ха-ха…»