Я не договорил, а он поморгал и вышел из транса.
— Вообще-то этими областями я интересуюсь, мистер Форд. Я бы… э-э… дважды подумал, прежде чем называть себя специалистом, но… э-э…
— Мне сдается, здесь вы найдете тучную ниву, — сказал я. — Какой у вас опыт в лечении нефрита, доктор? Что скажете — достаточно ли оправдала себя прививка кори как целительное средство, способное отвратить грядущую опасность?
— Ну, э-э… э… — Он закинул ногу на ногу. — И да и нет.
Я серьезно кивнул:
— Вам кажется, что вопрос обоюдоострый?
— Ну… э-э… да.
— Понимаю, — сказал я. — Я об этом в таком разрезе никогда не думал, но могу признать, что вы правы.
— А какова у вас… э-э… врачебная специальность, мистер Форд? Детские болезни?
— У меня нет специальности, доктор, — рассмеялся я. — Я — живое доказательство поговорки про сына сапожника без сапог. Но дети меня всегда интересовали, и, пожалуй, то немногое, что я знаю о медицине, сводится к педиатрии.
— Ясно. Ну… э-э… а я по большей части работаю в… э-э… гериатрии.
— Тогда у вас здесь все получится, — сказал я. — У нас высок процент пожилого населения. Гериатрия, значит?
— Ну… э-э… вообще-то…
— Знаете книгу «Макс Якобсон[12] о дегенеративных заболеваниях»? Что скажете о его теореме касательно соотношения между снижением активности и прогрессирующим одряхлением? Я понимаю, разумеется, суть, но математических знаний не хватает, чтобы в полной мере оценить его формулы. Вы не могли бы объяснить?
— Ну, я… э-э… это довольно сложно…
— Понимаю. Вам, должно быть, кажется, что подход Якобсона слегка эмпиричен? Что ж, некоторое время и я был склонен так думать, однако, боюсь, у меня самого подход несколько субъективен. Например. Патологично ли состояние? Или психопатологично? Или психопатологично-психосоматично? Да, да и да. Оно может оказаться и тем, и другим, и двумя или тремя — но в разной степени, доктор. Нравится нам это или нет, приходится рассматривать фактор х. Теперь выводим уравнение — и вы меня простите за чрезмерное упрощение: скажем, косинус равен…
Я продолжал говорить и улыбаться; видел бы его Макс Якобсон. Судя по тому, что я слышал о докторе Якобсоне, тот схватил бы этого мужика за шиворот и выпнул на улицу.
— Вообще-то, — перебил меня доктор Смит, потирая лоб костлявой рукой, — у меня очень разболелась голова. Как вы лечите головную боль, мистер Форд?
— У меня ее не бывает, — сказал я.
— Вот как? Я-то думал, такие кропотливые занятия, приходится сидеть ночами напролет, когда вы не можете… э-э… уснуть…
— Я всегда хорошо сплю, — сказал я.
— И ни о чем не беспокоитесь? В таком городке наверняка много сплетничают… э-э… злословят, и у вас не бывает ощущения, что говорят о вас? И это вам… э-э… не кажется порой невыносимым?
— Вы хотите сказать, — медленно проговорил я, — не ощущаю ли я гонений? Вообще-то, доктор, да, ощущаю. Но никогда не беспокоюсь. Не могу сказать, что меня это не волнует, но…
— Ну? И что, мистер Форд?
— Ну, когда слишком допекает, я просто выхожу из дому и убиваю пару человек. Забиваю их до смерти дубинкой, обмотанной колючей проволокой, — у меня такая есть. И после этого прекрасно себя чувствую.
Я долго пытался его опознать, и наконец мне удалось. Несколько лет назад я уже видел эту рожу в одной иногородней газете, и снимок там был не очень хорош. Но теперь я его вспомнил — а также то, что про него писали. Степень он получил в Эдинбургском университете, когда мы разрешали его выпускникам у нас практиковать. Он прикончил с полдюжины человек, после чего заполучил себе какую-то задрипанную степень и переключился на психиатрию.
На Западном побережье он как-то добился штатного места в полиции. А потом грянуло некое дело об убийстве, и он слетел с катушек, обрабатывая не тех подозреваемых: у них имелись деньги, связи и они могли дать сдачи. Лицензию он не потерял, но пришлось по-быстрому выметаться. И теперь — ну, в общем, я знал, чем он занимается. Чем вынужден заниматься. Психи не могут участвовать в выборах, поэтому чего ради законодателям выделять на них кучу денег?
— Вообще-то… э-э… — До него только что начало доходить. — Вероятно, мне…
— Останьтесь, — сказал я. — Я вам дубинку покажу. А может, и вы мне покажете что-нибудь из своей коллекции. Те японские секс-товары, которыми хвастались направо и налево? Как вы поступили со своим резиновым фаллосом? Из которого брызгали в лицо старшекласснице? Когда с Побережья сбегали, успели его упаковать?
— Ба-боюсь, в-вы меня с к-кем-то переп-п…
— На самом деле, — сказал я, — да. Только вы меня не обманули. Откуда вам знать, с чего начинать? Вы мух от котлет не отличите, поэтому вернетесь — так и подпишите свой доклад: «Говнюк». И лучше добавьте примечание, что следующего мерзавца, которого сюда пришлют, я отпинаю так, что задница ему на воротник налезет.
Он попятился в прихожую, к выходу, и все кости у него в лице тряслись и подергивались под землистой кожей. Я провожал его с ухмылкой.
Он дернул рукой вбок и сорвал с вешалки шляпу. Надел задом наперед; я рассмеялся и быстро к нему шагнул. Он практически выбросился в дверь — только бы от меня подальше; я подхватил его портфель и вышвырнул во двор.
— Вы берегите себя, док, — сказал я. — За ключами следите. Не дай бог потеряете — как тогда будете выбираться?
— Вы… вы за это… — Кости дергались и скакали. Он спустился с крыльца, и самообладание к нему возвращалось. — Если я вас когда-нибудь…
— Меня, док? Но я же хорошо сплю. И голова не болит. Меня ничто не беспокоит. Только одно волнует, если честно. Дубинка быстро стирается.
Он схватил портфель и вприпрыжку косо поскакал по дорожке, вытянув шею, точно гриф. Я захлопнул дверь и сварил себе еще кофе.
Приготовил обильный второй завтрак и все съел.
Понимаете, разницы-то никакой нет. Дав ему от ворот поворот, я ничего не потерял. Я и раньше подозревал, что кольцо сжимается, а теперь знал наверняка. И они знали, что я знаю. Но я ничего не проиграл — больше ничего не изменилось.
Они по-прежнему могли только догадываться, подозревать. Отталкиваться им все так же не от чего. Еще две недели — ладно, уже десять дней — у них не будет ничего. Появится лишь больше подозрений, почувствуется больше уверенности. Но улик не будет.
Улики они найдут только во мне — в том, что я такое, — а этого я им никогда не покажу.
Я допил все из кофейника, выкурил сигару, вымыл и вытер посуду. Хлебные крошки выкинул во двор — воробьям — и полил батат на кухонном подоконнике.
Потом вывел машину и направился в город; я думал о том, как неплохо было поговорить, хоть мой гость и оказался липовым. Поговорить по-настоящему — пусть и недолго.
18
Я убил Эми Стэнтон в субботу вечером, 5 апреля 1952 года, без чего-то девять.
Весенний день стоял яркий, свежий — так тепло, будто и впрямь скоро лето, — а вечер был сносно прохладен. Она приготовила своей родне ранний ужин и около семи отправила их в кино. Потом, в половине девятого, пришла ко мне, и…
В общем, я видел, как они шли мимо моего дома — ее родня то есть, — и Эми, наверно, стояла у калитки и махала им, потому что они все время оглядывались и тоже ей махали. Потом, наверно, она вернулась в дом и стала очень быстро собираться: распускать волосы, мыться, краситься, складывать сумки. Вероятно, суетилась как ненормальная, лишь бы скорее собраться, потому что, когда родня дома, особо не пособираешься. Наверно, бегала взад-вперед, электроутюг включала, закрывала краны, поправляла швы на чулках, шевелила ртом, чтоб помада ровнее распределилась, а тем временем шпильки из волос вытаскивала.
Да черт, ей было чем заняться, просто десятки задач, и если б она шевелилась медленней — совсем чуть-чуть медленней… но Эми — из девушек спорых, уверенных. Она была готова заблаговременно, я думаю, а потом — мне тоже кажется, — встав перед зеркалом, то хмурилась, то улыбалась, надувала губки, вертела головой туда-сюда, выпячивала подбородок, смотрела на себя исподлобья; изучала себя спереди и сбоку, поворачивалась и смотрела через плечо, отряхивала попку, чуть поддергивала пояс с чулками, а потом опять его опускала, потом бралась за бока и чуть-чуть в нем как бы елозила. Потом… потом, я думаю, все — она была готова. Поэтому она пришла ко мне, и я…
Я тоже был готов. Оделся не полностью, но к ней приготовился.
Я стоял в кухне и ждал ее, а она запыхалась, так, наверно, спешила ко мне, и сумки у нее были, наверно, тяжелые, и, наверно…
Наверно, я пока не готов рассказывать. Слишком рано и пока не обязательно. Потому что, черт возьми, у нас до этого было целых две недели — до субботы, 5 апреля 1952 года, без чего-то девять.
У нас было две недели — и очень неплохие, потому что рассудок у меня был совершенно свободен впервые, по-моему, за много времени. Финиш близился, просто летел ко мне, и вскоре все закончится. Я был способен думать, ну, в общем, двигаться и говорить что-нибудь, делать что-нибудь, и никакой роли это теперь не играло. Тянуть канитель я вот докуда могу, а потом следить за собой мне уже не придется.
Я был с ней каждую ночь. Возил ее всюду, куда ей хотелось, делал все, чего ей хотелось. И мне это было нетрудно — Эми ничего особого не хотелось. Однажды вечером мы поставили машину у средней школы, где тренировалась бейсбольная команда. В другой раз поехали на станцию смотреть, как проезжает «Летун Талсы», а из окон вагона-ресторана выглядывают люди и из экскурсионного вагона тоже пялятся.
Вот примерно и все, чем мы занимались, — такими вот вещами; вот только разок в кондитерскую съездили, поели мороженого. А в основном сидели дома — у меня дома. Устраивались оба в папином старом кресле, или оба валялись наверху лицом к лицу, обнимались.
По ночам большей частью просто обнимались.
Лежали так часами, иногда по целому часу вообще не разговаривали; но время не тяготило. Казалось, оно летит. Я лежал и слушал, как тикают часы, как им в такт бьется у нее сердце, и не понимал, зачем они тикают так быстро; не понимал