Повернулся и слегка дернул портфелем, после чего нырнул в салон.
Это он мне помахал.
Я поехал обратно в город — и, наверно, примерно тогда же решил плюнуть. Без толку. Я сделал все, что мог. Выложил им на блюдечки, повозил их носами. И бесполезно. Ничего не хотят видеть.
Никто не остановит меня.
И вот в субботу вечером, 5 апреля 1952 года, без чего-то девять, я…
Только, наверно, сперва кое-что еще рассказать надо, и… но я же вам расскажу. Я вам хочу про это рассказать и расскажу — в точности как все оно было. Чего вам самим додумывать?
Я во многих книжках видал, что автор как-то идет вразнос, когда дело доходит до какой-нибудь кульминации. Перестает знаки препинания ставить, слова друг к дружке лепит и болбочет о мигающих звездах, которые тонут в море без снов. И ты читаешь и не можешь сообразить, девчонку герой в постель укладывает или кирпич в стену. Это, наверно, сходит за глубину мысли, — я заметил, книжные рецензенты такую наживку заглатывают. А я это вижу так: писатель просто ленится в работе. Я же кто угодно, но не лодырь. Я вам все расскажу.
Но мне хочется по порядку.
Я хочу, чтоб вы поняли, как все было.
Под конец дня в субботу я застал Боба Мейплза одного и сказал, что работать вечером не смогу. Дескать, у нас с Эми кое-что важное наклевывается, поэтому в понедельник и вторник я, наверно, тоже не приду. И подмигнул ему.
— Ну, это… — Он нахмурился. — Тебе разве не кажется, что можно… — Затем схватил меня за руку и ее стиснул. — Это очень хорошая новость, Лу. Очень и очень хорошая. Я знаю, вы вместе будете счастливы.
— Постараюсь слишком долго не волынить, — сказал я. — Мне сдается, все как-то… ну, вилами по воде пока писано и…
— Нет, не писано, — ответил он, выставив подбородок. — Все в порядке, и в порядке все и останется. А теперь иди и чмокни Эми за меня. И ни о чем не беспокойся.
До вечера еще было далеко, и я поехал на Деррик-роуд, постоял там немного.
Потом вернулся к себе, машину оставил перед домом, приготовил ужин.
С часок повалялся на кровати — переваривал. Налил воды в ванну, залез.
Почти час я пролежал в ванне — отмокал, курил и думал. В конце концов вылез, посмотрел на часы, принялся выкладывать одежду из шкафов.
Уложил «гладстон», затянул ремни. Переоделся в чистое белье, носки, надел отглаженные брюки и выходные сапоги. Рубашку и галстук пока оставил.
Посидел на краю постели, покурил до восьми. Потом спустился в кухню.
Зажег в кладовке свет, подергал дверью туда-сюда, пока не убедился, что открыта как надо. В кухне света в аккурат едва-едва. Огляделся, проверил, закрыты ли все шторы, и ушел в папин кабинет.
Снял с полки конкордацию к Библии, вытащил оттуда четыреста долларов мечеными купюрами — деньги Элмера. Вывалил ящики из папиного стола на пол. Выключил свет, дверь затворил почти до упора и вернулся на кухню.
На столе была разложена вечерняя газета. Под нее я подсунул кухонный нож и… И время приспело. Я услышал ее шаги.
Она зашла с черного хода, по задней веранде, чуть погремела и повозилась с дверью, пока не открыла. Вошла — вся запыхалась, раздраженная какая-то, захлопнула за собой дверь. И увидела, как я там стою — и ничего не говорю, потому что я забыл зачем и пытался вспомнить. И наконец вспомнил.
И вот — или я про это уже говорил? — в субботу вечером, 5 апреля 1952 года, без чего-то девять, я убил Эми Стэнтон.
Или она покончила с собой — как угодно.
19
Она меня увидела и вздрогнула. Выронила два дорожных чемоданчика, пнула один и смахнула с глаз локон.
— Ну что? — рявкнула она. — Тебе, наверное, не пришло в голову мне помочь? И почему ты машину в гараже не оставил?
Я покачал головой. Ничего ей не ответил.
— Вот ей-богу, Лу Форд! Мне иногда кажется… А ты еще и не готов! Всегда ругаешь меня, что я копаюсь, а сам стоишь в свою брачную ночь и даже не… — Она вдруг умолкла и стиснула губы, а грудь ее вздымалась и опадала. Кухонные часы протикали десять раз, и только потом она заговорила снова: — Прости, миленький, — тихо сказала она. — Я не хотела…
— Больше ничего не говори, Эми, — сказал я. — Ни слова.
Она улыбнулась и шагнула ко мне, разведя руки.
— Не буду, миленький. Больше ничего такого никогда не скажу. Скажу только, как сильно…
— Еще бы! — ответил я. — Ты хочешь излить мне душу.
И ударил ее в живот изо всех сил.
Мой кулак достал ей до позвоночника, а плоть сомкнулась на нем аж до запястья. Кулак я быстро выдернул — пришлось, — и она сложилась пополам, словно где-то в ней были дверные петли.
Шляпка с нее упала, а головой она даже стукнулась об пол. После чего — перевернулась, полностью, как ребенок в кувырке. Упала на спину, вытаращив глаза, и голова ее моталась из стороны в сторону.
На ней была белая блузка и легкий кремовый костюм; новый, я так думаю, потому что раньше я его не видел. Я схватился за перед блузки и рванул до пояса. Юбку задрал ей на голову, а Эми вся билась и тряслась и так задышливо хрипела, точно старалась расхохотаться.
А потом я увидел, как под ней растекается лужа.
Я сел и попробовал читать газету. Попробовал не отрываться. Но света не хватало — букв не разглядишь, а Эми все время шевелилась. Вот не лежалось ей спокойно.
Потом мне показалось, будто что-то тронуло меня за сапог, я опустил взгляд — то была ее рука. Она елозила взад-вперед по носку. Взобралась к лодыжке, по ноге, а я отчего-то боялся отодвинуться. Потом ее пальцы добрались до верха сапога, зацепились за край; я же будто окаменел. Затем встал и дернул было ногой, но пальцы не отпускали.
Я тащил ее за собой еще два-три шага и только потом отцепился.
А пальцы у нее все равно шевелились, скользили и ползали взад-вперед и в конце концов ухватились за сумочку и уже не разжимались. Они втащили сумочку ей под юбку, и я больше не видел ни этой сумочки, ни рук Эми.
Ну и ладно. Лучше смотрится, если она будет цепляться за сумочку. И я чуть усмехнулся. Так на нее, знаете, похоже — цепляться за сумочку. Она всегда была такая скупая и… ну а как же иначе-то.
Не было в городе семейства лучше Стэнтонов. Но оба родителя у нее уже много лет болели, а из нажитого у них был только дом. Вот ей и приходилось скупиться — любому дураку понятно. Потому что иначе и быть не могло, мы все такие — нам приходится. И наверняка ей не очень смешно было, когда я с серьезным видом над нею подшучивал, а потом удивлялся, почему она злится.
Наверно, то, что она мне приносила, когда я болел, не совсем была дрянь. Эми просто иначе готовить не умела. Наверно, эта их собака за лошадями с их навозом гонялась только ради спорта. Я…
Ну почему он не приперся вовремя? Черт, она, считайте, и не дышит почти уже с полчаса, ей же трудно как не знаю что. Я-то знаю, как это трудно, и теперь сам попробовал не дышать, потому что мы с нею всегда все делали вместе и…
Вот он.
Сетку на передней двери я запер, чтоб он не смог просто взять и войти. Чтоб я услышал, как он дергает ручку.
Я два раза сильно пнул ее в голову, и она отскочила от пола, юбка сползла с лица, и я понял, что подозрений Эми не вызовет. Она умерла вечером в… А затем пошел и открыл дверь, и впустил его в дом.
Пихнул ему пачку меченых двадцаток, сказал:
— Сунь в карман. Остальное у меня на кухне, — и пошел обратно.
Я знал, что деньги в карман он положит, — да и вы бы это знали, если помните себя детьми. Подходишь к кому-нибудь и говоришь: «На, подержи», а он, наверно, и сам такой номер откалывал: понимал, что ты ему даешь конскую какашку, колючую опунцию или дохлую мышь. Но если проворачиваешь быстро, он сделает все как ты скажешь.
Я провернул быстро и сразу пошел на кухню. А он — за мной по пятам, потому что не хотел, чтоб я слишком далеко от него убегал.
Лампочка там была тусклая, я уже говорил. Я стоял между ним и Эми. Он вошел за мной сразу и смотрел только на меня, больше никуда, и, когда мы зашли в кухню, я сразу шагнул в сторону.
Он чуть не наступил ей на живот. Нога даже, наверно, коснулась ее на миг.
Ногу он быстро отдернул и уставился на Эми так, точно глаза у него стальные, а она — магнит. Попробовал отвести, а они взяли и закатились, остались только белки; наконец ему удалось.
Он посмотрел на меня, губы у него затряслись, точно он на варгане играет, и он сказал:
— Йиииии!
Звук вышел уморительный — точно сирена прокручивается и никак завестись не может.
— Йииии! — сказал он. — Йииии!
Умора, да и только — и звук, и он сам.
Видали когда-нибудь таких никчемных джазовых певунов? Знаете, корячатся на сцене и так и эдак, а голоса не хватает? Они и назад перегибаются, свесив головы книзу, и руки тянут, даже ребра ходуном ходят и задница вихляется. Их как бы целиком колотит. Вот и он так же выглядел — все скулил и скулил уморительно, а губы тряслись девяносто раз в минуту, и глаза у него закатились.
Я как давай хохотать — ну умора же, ничего не мог с собой поделать. А потом вспомнил, что он натворил, и смеяться перестал — и просто обезумел… весь заболел.
— Сучье отродье, — сказал я. — Я хотел жениться на этой бедняжке. Мы с ней собирались убежать, а она тебя застукала, когда ты в дом лез, и ты попытался ее…
Я умолк, потому что всего этого он отнюдь не совершал. Но мог же. С такой же легкостью, как и не совершать. Мог, мерзавец, мог, да только он — как все прочие. Слишком приличный, слишком много из себя корчит — и потому ничего путного, ничего по тяжелой никогда не совершит. Зато будет кнутом надо мной щелкать, куда б я ни повернул, он там непременно окажется, чтоб я никуда не делся, как бы ни старался, вечно одно и то же: даже не дрыгайся, кореш, — но они, когда такое говорят, вечно кнутом щелкают. И они… он все это сделал, какой разговор; на себя я брать вину не собирался. Мне тоже палец в рот не клади, я тоже из себя корчить умею, как и они все.
Я тоже могу…