Убийца внутри меня — страница 28 из 30

Это написано о болезни — точнее, болезненном состоянии, которое называется dementia praecox. Шизофреническое слабоумие паранойяльного типа. Обостренное, рецидивное, с осложнениями.

Неизлечимо.

Написано это, можно сказать, обо…

Но я смекаю, вы это и так знаете, правда?

23

В тюрьме я провел восемь дней, но никто меня не допрашивал, да и номеров, вроде пластинки с голосом, больше не откалывали. Отчасти я даже рассчитывал, что номера будут, потому что в этой своей улике они быть уверены никак не могли — в моей реакции то есть. Не знали толком, оговорю ли я сам себя. А если и были уверены, предпочли бы, чтоб я раскололся и признался по собственной воле, я их знаю. И тогда они бы отправили меня прямиком на стул. А иначе — использовав улики — они этого не могли.

Но я так смекаю, что у них в тюрьме больше ни на какие номера не было средств, а может, техники не раздобыли. Как бы то ни было, номеров не откалывали. И на восьмой день часов в одиннадцать вечера меня перевели в психиатрическую больницу.

Меня определили в неплохую палату — несколько лет назад, когда отвозил в дурку одного беднягу, я видел гораздо хуже — и оставили в покое. Но я огляделся и сразу понял, что за мной следят через щелочки в стенах под самым потолком. Мне бы не оставили в палате табак, спички, стакан и кувшин с водой, если б за мной никто не наблюдал.

Интересно, подумал я, как далеко мне разрешат зайти, если я вдруг кинусь резать себе горло или обматываться простыней и себя поджигать, — только над этим я думал недолго. Час был поздний, а я просто умотался спать на шконке в холодной. Я выкурил пару самокруток и окурки загасил очень аккуратно. Потом с непогашенным светом — выключателя в палате не было — растянулся на кровати и заснул.

Часов в семь утра вошли дородная медсестра и парочка ребят в белых куртках. Сестра смерила мне температуру и пульс, а они стояли и ждали. Потом она ушла, а санитары отвели меня по коридору в душевую и посмотрели, как я моюсь. Они не грубили, руки не выкручивали, но и разговаривали только по делу. А я с ними вообще не беседовал.

Я вылез из-под душа и опять надел эту короткую ночную рубашку. Мы вернулись в палату, и один санитар заправил мне постель, пока другой ходил за моим завтраком. Болтунья на вкус была какой-то жухлой, кроме того аппетиту не способствовало, что, пока я ел, они убирались в палате, выливали эмалированный горшок и так далее. Но съел я почти все и выпил жидкий еле тепленький кофе. Когда я доел, они тоже закончили с уборкой. Ушли и опять меня заперли.

Я выкурил самокрутку, и это было приятно.

Интересно… нет, вообще-то неинтересно. Чего тут интересного — провести вот так всю жизнь? Минимум раз в десять гаже, потому что сейчас я у них был диковиной. Сейчас меня тут прятали; на самом деле меня, конечно, похитили. И всегда есть шанс, что поднимется вонь. Но если нет, даже если меня сюда посадили — ну, все равно я диковина, только другая. Мне тут будет хуже, чем всем остальным.

Конуэй мне это обеспечит, даже если доктор Отто-щалый мной особо не заинтересуется.

Я как бы заранее смекал, что док со своими твердыми резиновыми игрушками может возникнуть в любой момент, но он, наверно, все-таки соображал, что я ему не по зубам. Очень многих смышленых психиатров такие ребята, как я, запросто обводили вокруг пальца, и врачи тут не виноваты. Им особо не во что пальцами тыкать, понимаете, да?

Может, у нас болезнь, болезненное состояние — а может, мы хладнокровны и умны как черти или вообще невиновны в том, что на нас вешают. Одно из трех, потому что наши симптомы подходят к чему угодно.

Поэтому Отто-щалый меня не мучил. Меня никто не мучил. Сестра навещала утром и вечером, а два санитара неизменно делали одно и то же. Носили мне еду, водили в душ, убирали в палате. На вторые сутки — и потом через день — мне давали безопасную бритву и смотрели, как я бреюсь.

Я думал о Ротмане и Бутузе Билли Уокере — просто думал, совсем не переживал. Потому что, елки-палки, переживать мне было не о чем, они, вероятно, за нас троих и так достаточно переживали. Но…

Но я забегаю вперед.

Они — Конуэй и прочие — до сих пор сомневались в своих уликах; и я уже говорил — они бы предпочли, чтоб я сам раскололся и признался во всем. Поэтому на второй вечер в психушке со мной все-таки откололи номер.

Я лежал на боку на кровати, курил, и тут свет стал меркнуть — мерк, мерк и почти совсем погас. Потом надо мной что-то щелкнуло и вспыхнуло — и с дальней стены на меня смотрела Эми Стэнтон.

Ох, ну конечно, картинка; из нее просто сделали диапозитив. Не надо быть семи пядей во лбу: это проектор показывает мне картинку. Эми шла по дорожке у своего дома, улыбалась, но вид у нее при этом был встрепанный, я это сколько раз видел. Как будто сейчас она откроет рот и скажет: «Ну что, явился не запылился?» И я понимал, что это просто картинка, но выглядела она совсем по-настоящему, Эми казалась такой живой, что я про себя ей ответил: «Да вроде похоже на то».

Наверно, они взяли целый фотоальбом. Что совсем не трудно — старики, Стэнтоны то есть, до ужаса невинны и услужливы, вопросов бы задавать не стали. В общем, после первого портрета — относительно недавнего — мне показали тот, на котором ей лет пятнадцать. И потом двинулись последовательно по годам.

Они… Я увидел Эми в тот день, когда она окончила среднюю школу, — той весной ей исполнилось шестнадцать, — в таком белом платье с кружевами и низких туфельках: она стояла очень напряженно, плотно прижав руки к телу.

Я посмотрел, как она сидит на ступеньках крыльца и против воли хохочет… Эми вечно смеялась как-то натужно… потому что эта их старая собака пытается лизнуть ее в ухо.

Я увидел, как она вся нарядилась, но ей вроде бы страшно — она в тот день уезжала поступать в пединститут. Я увидел ее в тот день, когда она окончила двухгодичные курсы, — она стояла очень прямо, рука на спинке стула, и старалась выглядеть старше своих лет.

Я увидел ее… а ведь сам многие снимки делал; будто вчера… увидел, как она работает в саду в старых джинсах; идет домой из церкви и хмурится — смастерила себе шляпку, а та ей не к лицу; выходит из бакалейной лавки, держа обеими руками большой пакет; сидит на качелях на веранде, в руке яблоко, а на коленях книга.

Я увидел, как на ней очень высоко задралось платье, — она только слезла с забора, и тут я ее щелкнул, — она согнулась, старается прикрыться и орет на меня: «Только попробуй, Лу! Только посмей, слышишь?..» Очень она разозлилась на меня за то, что я сделал этот снимок, но все равно его сберегла.

Я увидел ее…

Я пытался вспомнить, сколько там фотографий, — прикидывал, надолго ли еще хватит. Мне казалось, они очень спешили, чтобы успеть показать мне все. Такое чувство, будто просто гнали вперед. Только я начну получать от картинки удовольствие — вспоминать, как делал снимок и сколько лет тогда было Эми, — как они ее гасят, и вспыхивает следующая.

Нельзя так с людьми поступать, вот чего. Знаете, как будто на Эми и смотреть-то не стоит; как будто они увидели кого получше. У меня ни предвзятости нет, ничего, но девушку симпатичнее Эми Стэнтон и фигуристее найдешь, когда рак на горе свистнет.

Мало того что они пренебрегали Эми — так спешить с картинками вообще было глупо. В конце концов, весь смысл этого спектакля в том, чтоб я раскололся, а как они меня расколют, если я не успеваю даже хорошенько на нее посмотреть?

Раскалываться я, конечно, не собирался; при виде Эми я внутри становился лучше и сильнее. Но они-то не знали, и это их не извиняет. Они совсем не напрягались. Работа у них — не бей лежачего, а они слишком глупы и ленивы даже для нее.

Ну, в общем…

Картинки начали показывать где-то в полдевятого — хватило бы до часу-двух ночи. Но вот надо было им так спешить — они дошли до последней где-то около одиннадцати.

Этот снимок я сделал меньше трех недель назад, и его-то как раз они оставили светиться надолго — не то чтобы совсем надолго, но я успел рассмотреть хорошенько. Мы с ней в тот вечер приготовили себе кое-какой еды и взяли с собой в парк имени Сэма Хьюстона.[17] И я сфотографировал Эми, когда она садилась в машину. Она смотрела на меня через плечо, распахнув глаза и улыбаясь, но как-то нетерпеливо. И говорила:

— Ты не можешь побыстрее, миленький?

Побыстрее?

— Ну да, солнышко. Я, конечно, очень постараюсь.

— Когда же, Лу? Когда я тебя увижу, миленький?

— Послушай, солнышко… Я… я…

Тут я чуть было даже не обрадовался, когда опять зажгли свет. Врать Эми у меня никогда особо не получалось.

Я встал и принялся ходить взад-вперед по палате. Подошел к той стене, на которой мне показывали картинки, и потер кулаками глаза, а потом несколько раз погладил стену и немного подергал себя за волосы.

Мне казалось, я неплохо все разыграл. С них как раз довольно, чтобы поверили, будто мне не по себе, но недостаточно, чтобы на комиссии моему спектаклю могли что-нибудь приписать.

Наутро медсестре и санитарам снова почти нечего было сказать — то есть не больше обычного. Хотя мне показалось, что они вели себя чуть иначе — как-то настороженно. Поэтому я много хмурился и пялился в пол, а завтрак не доел.

К обеду и ужину тоже почти не притронулся — это было нетрудно, хотя есть хотелось. Да и все остальное делал для показухи, что был в силах, — не слишком нажимал, не слишком недоигрывал. Но слишком напрягся. Когда вечером меня проверяла сестра, надо вот было мне подойти и спросить… И это все испортило.

— А сегодня картинки будут показывать? — спросил я и буквально тут же понял, что не стоило.

— Какие картинки? Ничего не знаю ни про какие картинки.

— Портреты моей девушки. Сами же знаете. Будут показывать, мэм?

Она покачала головой, а глаза у нее сверкнули как-то подло.

— Увидите. Поживете — увидите, мистер.