Он поиграл во рту комком табака, немного пожевал и продолжал:
— Я никогда не учился юриспруденции, мистер Форд. Просто начитался книг в прокуратуре. Единственное мое высшее образование — пара лет в сельхозинституте, да и то, можно считать, трата времени. Севооборот? Как его осуществлять, если банки дают займы только под хлопок? Охрана почвенных ресурсов? Как террасировать склоны, дренировать или производить контурную вспашку, если урожай собираешь на паях? Выведение чистых пород? Ну да. Может, удастся обменять своих диких хрюшек на черно-белых польско-китайских… В этом институте я только двум вещам научился, мистер Форд, и только они мне потом пригодились. Первое — что хуже, чем у тех, кто в седле, у меня не получится, поэтому лучше, наверно, стянуть их на землю, а в седло залезть самому. А второе — это определение, которое я вычитал в учебнике по агрономии, и я прикидываю, оно было даже полезнее. Я стал иначе мыслить — если до того времени мыслил вообще. Прежде я все видел в черном и белом цвете, все делилось на хорошее и плохое. А как мозги вправились, я стал понимать — когда цепляешь этикетку, она зависит от того, где сам стоишь и где вещь стоит. И… и вот вам определение — в учебниках так и написано: «Сорняк — это растение не на своем месте». Давайте повторю. «Сорняк — растение не на месте». Я нахожу штокрозу у себя на кукурузном поле — она сорняк. Я вижу ее у себя во дворе — она цветок… Вы у меня во дворе, мистер Форд.
…Поэтому я рассказал ему, как все было, а он кивал, плевался и ехал дальше, смешной толстопузый бутуз, и было в нем только одно — понимание, но понимания у него было столько, что больше и не надо ничего. Он понимал меня лучше, чем я сам себя понимал.
— Да, да, — говорил он. — Вам приходилось любить людей. Приходилось все время твердить себе, что вы их любите. Вам нужно было как-то сдерживать глубокие, подсознательные муки совести. — Или говорил, перебивая меня: — И вы, разумеется, понимали, что никогда не уедете из Сентрал-Сити. Излишняя защищенность здесь породила в вас ужас перед внешним миром. А еще важнее то, что она утяжеляла то бремя, которое вам приходилось нести, — оставаться здесь и страдать.
Все он отлично понимал.
Я так смекаю, что Бутуза Билли Уокера наверху костерили больше прочих в стране. Но я не встречал человека, который бы мне понравился сильнее.
Видимо, отношение к нему зависело от того, где стоишь.
Он затормозил перед моим домом, и я досказал все, что было досказывать. Но он еще несколько минут посидел в машине, отплевываясь и как бы размышляя.
— Не пригласите меня зайти ненадолго, мистер Форд?
— По-моему, это будет неумно, — сказал я. — Сдается мне, теперь уже недолго.
Из кармашка он вытянул старые часы-луковицу и глянул на циферблат:
— До поезда у меня еще пара часов, но… Может, вы и правы. Извините, мистер Форд. Я надеялся забрать вас отсюда с собой, если ничего получше не добьюсь.
— Я бы все равно не смог уехать, как бы оно ни повернулось. Сами же говорите — я здесь привязан. И пока жив — не освобожусь…
25
Времени у тебя вообще не осталось, но такое чувство, будто впереди вечность. Делать тебе нечего, но такое ощущение, будто у тебя есть все.
Варишь кофе, выкуриваешь несколько сигарет, а стрелки часов тем временем тебя изводят. Вообще не двигаются, даже с места почти не сошли с тех пор, как смотрел на часы в последний раз, но уже отмерили половину? две трети? твоей жизни. У тебя впереди вечность, но времени совсем не осталось.
У тебя впереди вечность, но ты почему-то ни к чему не можешь ее приспособить. У тебя впереди вечность — она милю шириной, дюйм глубиной и кишит крокодилами.
Заходишь в кабинет, берешь с полки книгу-другую. Читаешь несколько строк так, словно речь идет о твоей жизни и смерти. Только жизнь твоя не зависит от чтения, вообще ни от какого смысла не зависит — и ты не понимаешь, как тебе вообще такая мысль могла прийти в голову, и начинаешь злиться.
Идешь в лабораторию, щупаешь ряды пузырьков и коробочек, сшибаешь их на пол, пинаешь их, топчешь. Находишь бутылочку неразбавленной азотной кислоты, выдергиваешь резиновую пробку. Идешь с бутылочкой в кабинет и плещешь на книжные полки. Кожаные переплеты дымятся, скручиваются и вянут — нет, так не пойдет.
Возвращаешься в лабораторию. Выходишь оттуда с галлоном спирта и коробкой свечей, которые хранятся на крайний случай. На крайний случай.
Поднимаешься по лестнице, затем — по маленькой лесенке на чердак. Спускаешься с чердака и заглядываешь во все спальни. Потом переходишь еще ниже, идешь в подвал. А когда возвращаешься в кухню, в руках у тебя ничего нет. Ни свечей, ни спирта.
Вытряхиваешь гущу из кофейника, опять ставишь его на горелку. Скручиваешь себе еще покурить. Берешь из ящика кухонный нож и суешь в рукав бежевой рубашки, с которой носишь черную бабочку.
Садишься за стол, перед тобой — кофе и сигареты, ты двигаешь туда-сюда локтем, чтобы понять, насколько удастся опустить руку, чтобы нож не выпал, и он пару раз выскальзывает из рукава.
Ты думаешь: «Ну а как? Как мертвый может мучиться?»
Соображаешь, все ли сделал правильно, чтобы ничего не осталось от того, чего и быть-то не должно, и понимаешь, что все сделано как надо. Просто знаешь, потому что спланировал этот миг целой вечностью раньше и где-то совсем не здесь, а там.
Смотришь на потолок, прислушиваешься — слушаешь небо в вышине над потолком. И ни крупицы сомнений в тебе нет. Вот он, самолет, точно, летит с востока, из Форт-Уорта. На нем и прилетит она.
Ты смотришь на потолок, ухмыляешься, киваешь и говоришь:
— Сколько лет, сколько зим. Как поживаешь, детка? Как делишки, Джойс?
26
Только смеху ради я выглянул в заднюю дверь, а потом сунулся в гостиную и нагнулся, чтобы глянуть в окно. Так я, разумеется, и думал. Дом держали под прицелом со всех точек. Люди с винчестерами. Помощники шерифа по большей части — и несколько «инспекторов по безопасности», которым платит Конуэй.
Весело было бы взглянуть на них хорошенько, выйти на крыльцо и заорать им «здрасьте». Но тогда им тоже будет весело, а я смекал, что весело им и без того. У какого-нибудь «инспектора» палец на спусковом крючке наверняка чешется, и мужику только волю дай показать начальству, что он бдит. Мне же оставалась еще кое-какая работенка.
Нужно было упаковать все с собой в дорогу.
Я в последний раз обошел дом и убедился, что всё — и спирт, и свечи — ведет себя прекрасно. Опять спустился, закрывая за собой все двери — все двери за собой, — и снова сел за кухонный стол.
Кофейник опустел. Осталась всего одна бумажка для самокруток, табаку — только-только на одну покурку, и да — ага! — спичка у меня оставалась тоже одна. Отлично все складывается и впрямь.
Я раскурил сигарету, глядя, как серо-красный пепел подползает к пальцам. Смотрел, хотя чего тут смотреть — я и так знал, что дойдет лишь докуда-то, но не дальше.
К дому подъехала машина. Хлопнула пара дверец. Кто-то прошел по двору, поднялся на крыльцо, прошагал к двери. Та открылась; вошли. А табак выгорел, самокрутка погасла.
Я положил ее на блюдце и поднял голову.
Сначала я посмотрел в кухонное окно — снаружи стояли двое. Потом — на этих: Конуэй и Хендрикс, Хэнк Баттерби и Джефф Пламмер. Еще двоих-троих я не знал.
Не спуская с меня глаз, они расступились, чтобы она вышла вперед. Я посмотрел на нее.
Джойс Лейкленд.
Шея у нее была в гипсе, и он воротником доходил до самого подбородка, а двигалась она неестественно прямо и дергано. Лицо — белая маска из марли и пластыря, ничего не видно, только глаза и рот. И она пыталась что-то сказать — губы шевелились, — но голоса у нее не осталось. Она едва сумела прошептать:
— Лу… Я не…
— Конечно, — сказал я. — Я на это и не рассчитывал, детка.
Она все приближалась ко мне, и я встал и поднял правую руку, словно поправлял прическу.
Я понимал: лицо у меня кривится, зубы оскаливаются. Я догадывался, как выгляжу, — только ей, похоже, было все равно. Она не боялась. Чего ей бояться?
— …так, Лу. Не так…
— Конечно не можешь, — сказал я. — Вообще не понимаю, как ты могла.
— …только с…
— Два сердца бьются как одно, — сказал я. — Дыва… ха, ха, ха, — два ха, ха, ха, ха, ха, ха, ха — два — гос-споди бо… ха, ха, ха, ха, ха, ха, ха — два господи…
И я на нее прыгнул — рванулся к ней, как они и рассчитывали. Почти что. И как будто я сигнал подал, сквозь пол вдруг заклубился дым. А кухня взорвалась выстрелами и криками, и я будто взорвался с ними вместе — я орал, я хохотал и… и… Потому что остроты ума им все-таки не хватило. Что было острого, вошло ей между ребер — по самую рукоятку. И все они жили после этого счастливо, наверно, и, наверно… на этом… всё.
Ну да, я смекаю, на этом — всё, если только таким, как мы, в Другом Месте не выпадет еще один шанс. Таким, как мы. Нам.
Всем нам, кто начал игру с кривым кием, кто хотел так много, а получил так мало, кто хотел только хорошего, а получилось так плохо. Всем нам, ребята. И мне, и Джойс Лейкленд, и Джонни Паппасу, и Бобу Мейплзу, и здоровяку Элмеру Конуэю, и малышке Эми Стэнтон. Всем нам.
Всем.