Убить Бобрыкина: История одного убийства — страница 20 из 34

Наклонившись, Шишин долго палочек двенадцать собирал, искал в траве, в кустах, считал, старательно укладывал обратно, и все двенадцать наконец сложив на доску, искать пошел…

— Иду искать! — предупредил…

«Ищи-свищи», — из головы сказала мать.

— Эй! Шило-мыло! — закричал Бобрыкин ненавистный и за спиной ботинком треснул по доске…. — Иди сюда! И «буратино» перед носом покрутил.

Собрав двенадцать снова, Шишин огляделся, нет ли по близости Бобрыкина опять, и отходил теперь с опаской, оглядываясь на доску…

— Сашка… — услышал Танин шепот, — ищи меня, я здесь! — он сделал шаг к забору, и…

— Эй, Шишкин! На тебе! — опять сказал у камня Бобрыкин ненавистный, и опять ботинком двинул по доске…

Кто прятались — те разошлись давно. Смеркалось. К окошку Таня подошла, увидев Шишина у камня, вниз опустила ручку, нахмурилась, и отпустила, задвинув занавески, плечи обхватив отошла, к Бобрыкину присела на колени, накручивая локон золотой на палец Бобрыкин в ухо напевал «Тирлем-тирли…», и «Машу и медведь» смотрела Оленька с дивана.

И все стоял у камня Шишин, озираясь. Палочек двенадцать охранял…

— Есть иди, творог остынет! — сказала мать.

— К чему это присниться, мама? Свадьба, музыка играет, невеста в белом, гости… окно, протекший таз, ведро пустое, гвозди, потолок, ты по нему ползешь и моешь, моешь…

— Какие были гвозди? — поинтересовалась мать.

— Не знаю, не нашел, — и отводя глаза, скрестив тайком колени, пустую руку быстро опустил в карман и в фигу сжал.

— Что, не нашел гвоздей к добру, — сказала мать, — а гвозди к гробу. К концу пути земного, вот к чему. Перекрестись, скажи спасибо, не нашел! — и он тревожно посмотрел на мать, плотнее сжав колени с фигой, соображая, стоит ли признаться, что гвозди все-таки нашел во сне, и перепрятал.

Мать, пристально нахмурясь, посмотрела, наклонившись, откинула клеенку, заглянув под стол.

— Колен понавертел, канаты вяжешь? Себе то не соврешь, дурак! — сказала и стала молча есть, во рту перетирая творог сухой и теплый, вертя в щеках, прихлебывая чай.

— А если я нашел и перепрятал? Что?

— Что? — фыркнув усмехнулась мать, газетой утирая губы, и скомкав за тарелку отложила. — Перепрятал, Саша, значит отложил. Припрятанное-то само из дому не уходит, лежит как есть, до часу, до поры…

— А таз и свадьба?

— Таз со стирьем?

— Нет, с мылом был…

— Вот со стирьем к делам. Бессмысленным делам, как все твои, к напрасным хлопотам к гнилой картошке. С мыльем — покойницу любить.

Он завертелся, под клеенкой тапком засучил.

— Уймись! — сказала мать.

— Окно тогда?

— Закрытое — к болезни, разочарованью, к пустому. Разбитое — к слезам, открытое — к ненастью.

— А невеста?

— Невеста к горю. Разлуку означает, и предательство в любви. Лицо-то видел у нее?

— Не разглядел…

— А если б разглядел, узнал бы, кто предаст, — качая головой сказала мать, и, встав, спросила, обернувшись:

— А без лица не знаешь, Саша, разве, кто?

Глава 27. Иголка

Приснились люди без лица, и лица без людей, ворона, мать в окне, дупло, почтовый ящик, крыса, плуг, Танюша за роялем в музыкальном классе. Приснилось, что учительницу музыки уже убили, а она жива. Бобрыкин ненавистный на коне и с саблей наголо. Трамваи номер шесть, и девять, что одно и то же, если их перевернуть, и равно не к добру. Аптека, шапка, рожь, капуста, еж, и кошки, кошки…

Три раза пуговицу на рубашке белой мать ниткой красной обмотала, обвила во сне, кривыми пальцами стянула узелок, держа в зубах от красной нитки хвост, цедила: «Молчи, сиди, не дрызь, чтоб память не отшибло…»

«Где бирочка — изрань, запомни, Саша, наизрань надеть, — себя показывать другим с израни. Снимай, снимай! сама побью тебя, подальше от греха, и молотила кулаком не сильно, не так, как били бы другие, остальные, все. Но бирочка кололась, снова наизнанку Шишин свитер надевал во сне».

«И с левой не влезай в рукав, я для чего тебе держу-то, идол правый? Чтобы в левый лаз полез, чума? Весь день себе изгадишь, жизнь изгадишь!» — но Шишин забывал, где лево, а где право, и на манжетах, на рубашках, на пижаме мать вышивала «Л» и «П», а Шишин нитки выдирал во сне зубами, чтобы не смеялись в классе, и вообще. Мать снова вышивала «Л» и «П», а Шишин снова нитки сколупал.

«Посколупаешь мне, посколупаешь! Всю жизнь исколупал…» — цедила мать сквозь нитку. «Посколупаю» — думал он и сколупал.

— Смотри, где школа от забора — это справа, голубятня тоже, дом пионеров слева, и кинотеатр Юность тоже там, — во сне сказала Таня.

«Но если я пойду спиной к забору, все будет задом наперед…» — подумал он.

— Где родинка, смотри, тут право, где нету родинки, там лево, понял? — Понял… И с облегченьем вспоминал во сне, по родинке у Тани, где лево, а где право в мире, у всего.

«И дворнику три раза поклонись, если метет, а если не метет, не кланяйся! А то подумает: дурак. Дурак и есть, но чтобы все не знали. Всем не надо, Саша, знать, что ты дурак. Собака воет в сторону твою, к несчастью, нос держит в землю, к смерти скорой, вверх — к пожару. В Зиновия с Зиновьей стаями собаки ходят — к мору, Саша. К мору и войне. Война-то будет, Саша. Будет. В мире не бывает без войны…»


Как рано Саша в том году черемуха цвела, — во сне писала Таня, про год, в котором рано так черемуха цвела, — и странно, помнишь, мы с тобой лежим, фашистами убиты, на траве, а небо кажется так близко, и с него на нас без ветерка, без чего-нибудь, черемуховый снег. Все эти сотни лепестков прозрачных тонких белых… и пятна голубые неба, между веток, солнечные пятна. Вся эта золотая липкая резная взморь, весь этот дух акации полынной, и счастье тут, под сердцем вдруг сжимается в комок, в кулак, как будто кофточка любимая при стирке села, как будто что-то потерялась важное в траве, а думала, что снится, проснулась — правда оказалось. Потерялось что-то навсегда в траве. И вдруг захочется вскочить, бежать отсюда, не считая ног, всего, чтоб не считая, чтоб замелькало, засвистело, чтобы так. Смеяться, хочется смеяться и смеяться в крик, рассыпался на солнечные искры, взорвался, разлетелся в водяные искры, в свет…

И лето коротко, и память коротка, и лжет, раскрашивает то, что было черно-белым в краски, вспыхивает, манит, невыносимое смягчает, сбудусь — шепчет, неведомое солнце счастья там горит… и кажется, что перепрыгнешь горизонт веревки, и уже по небу, Саша… не идешь, летишь…

Сегодня долго телефон у нас звонил. Бобрыкин на работе, Оленька в саду, я трубку взять хотела, вдруг мне стало страшно, не бери… Ты помнишь, Саня, мы играли в «Позвони мертвец»? А телефон звонит, звонит, я думаю, вдруг с Оленькой чего-нибудь в саду случилось? И трубку подняла, а в ней молчок.

Молчок-волчок. Как в «Позвони мертвец».

Замри-умри… и отомри-воскресни…


Не дочитав, глаза открыл, зевнул, прислушиваясь к стенам.

«…Поможи, Господи, поможи… помилуй мя, велицей милости Твои, по множеству щедрот очисти беззаконие мое, аз знаю грехи мой перед тобой, и выну весь Тебе единому, согреша говорю, лукавое перед тобою сотворях, как в беззакониях зачата есьм, так и творю, во грехе есь! Омоеше меня, очистиши, поможи, Господи, поможи! Открой глаза! Помилуй мя…» — бубнила, потеряв чего-то, мать и по дому ходила, стукаясь о стены, распахивая двери комнат, шкафов, заглядывала под столы, отодвигала стулья, рукой столешницы, сиделища водила, и щупала настенные ковры, и коврики трясла, оглядывая все от верху к низу раздвигала шторы, распахивала ящики, перебирала вещи, грохотала… не давала спать.

Он вышел, хмуро посмотрел на мать, мать тоже посмотрела хмуро, с полу, от газет.

— Чего? — спросила мать.

— А что ты ищешь? — поинтересовался он.

— Иголку, — отвечала мать, сгребла газеты комом, открыла дверь и выставила за порог.

— Себя ощупай, Саша! А то, не приведи Господь, вопьется и пойдет гулять по жилам. Пойдет, и выйдет к сердцу, и умрешь… — себя ощупывая тоже, объясняла мать. — Вера так, покойница, соседка наша, помнишь? В муках страшных от иголки умерла. Все штопала, старье чинила, на нашу пенсию новьем не загрустишь, откусит нитку, а иголку так во рту и держит. И не заметила, как проглотила. Иголка ей пошла, пошла, пошла… по жилцам, впилась, и все! — сказала мать, крестясь.

И Шишин закрутился, вытряхивая из штанов пижамных, из рубашки, спереди и сзади, и не найдя — к себе пошел искать, решив что утром мать могла иголку у него в постели обронить. А может и впилась уже, пошла, прислушиваясь к внутреннему бормотанью думал он, ища на коже след, какой войдя оставила она…

— Нашла! Упас Господь, — сказала мать, показывая Шишину иголку с ржавым брюшком, и с облегченьем опустившись на кровать он, вскрикнув, подскочил.

— Чего орешь? — спросила мать, и, повернувшись Шишин показал, что колет.

— Нет ничего, не брешь! — сказала мать. — Или прошла уже, не приведи Господь, — добавила она, и Шишина перекрестила, вышла…

— Нет вроде ничего, — сказала Таня. — Знаю! Давай ее попробуем магнитом! — и магнитом в раздевалке школьной искали в Шишине иголку, но так иголки в нем и не нашли.

— Здорово, Шишкин ежик! — сказал Бобрыкин ненавистный, из спины у Шишина достав иголку. — Обрастаешь? Молодца, Чернобыль! — и на карман под галстук Шишину иголку приколол.

Глава 28. Мосгаз

— Кого-то черт несет, — сказала мать и, к двери подойдя, не открывая «кто?» спросила.

— Мосгаз, — представились, — откройте!

Мать перекрестилась: «Господи помилуй…!» и бросилась от двери, заметавшись: «Прячься, Саша! Прячься!». И Шишин под кровать залез, а перестав дышать от ужаса, проснулся, и из-под кровати за тапками вошедшими следил, не зная — мать ли ходит в них…

«…Приходит он в квартиры, показанья счетчиков снимать, несет с собой топорик новый, купленный в универмаге ГУМ, а ГУМ от нас недалеко… Недалеко! Всего четыре остановки с пересадкой на метро… — расс