Убить Бобрыкина: История одного убийства — страница 31 из 34

— Уймись, — сказала мать, не обернувшись, крышку над кастрюлей подняла. Привычный, кислый запах кваши взорвался в голове. Над образами в паутине прошлогодняя качалась муха.

Тик-так, тик-так, тик-так…

— Уймись — сказала!

— Убью тебя сейчас.

— Убей, — сказала мать.

Он развернулся, вышел. Шкаф открыл в прихожей, обшарил все карманы, висельники долгими рядами стояли черные одежды, платья и плащи, наполненные мертвецами, рассыпаясь в пыль. Сухая, волчья тоска перехватила горло, как будто мать за подбородок вдруг взяла холодными руками, сжала, затрясла, он заскулил. Все ближе, ближе было страшное, казалось за спиной невидимым стоит и ждет. Чего? Кого? «Тебя», — шепнуло в голове.

«Меня…?» Он опустился на колени и ящики поочередно открывал и закрывал, возил туда-сюда, вытаскивал тряпье и складывал рядами.

— Хватит, Саша, хватит… — из кухни выходя, сказала мать. — Пройдет… Поверь, перетерпи…

«Пройдет», «Поверь», «Перетерпи…», «Тик-так, тик-так, тик-так…»

— Сынок… послушай… Меня послушай, я плохого не желаю, не скажу…

Он вздрогнул. Мучительно, не понимая, с ужасом смотрел на мать, она вертела руки, рукава крутила, закутанная в шаль, безумная старуха, по щекам, как ржавчина из кухонного крана, слезы… Слезы мутные текли.

— Ах, бедный, бедный мой хороший… — и, опустившись рядом, тронула по голове…

— Уйди… — хрипя, с отвращеньем сдернул руку. Рука упала на пол, в складки собрала подол.

— Прости тебя Господь, — шепнула мать. — Какой же ты дурак… Любви ему, любви… Какой тебе любви, больная голова? Какой любви? Терпеть должна любовь! Терпеть и ждать, и веровать, и верить! Из горя — в радь. А у тебя же, идол, все наоборот, все наизнань! Все врать назадь!..

А милосердствовать должна любовь, надеяться и только, Саша! И больше ничего. И не завидовать, не мыслить зла. Не поднимать руки, не отбирать чужого, слышишь, слышишь? — и дальше говорила. — А в небесах грохочет, пережди. И после радугу Господь на небе в утешение воздвигнет, Саша, вот и есь любовь. Она и есь. Ты жди. И все покроет, милостив Господь, любовь такая, перетерпится, ты слышишь? Слышишь, Саша, Саша? Маленький ты мой…

Безгрешна, не телесна, быть любовь должна. В ней только отдавать из сердца просит, и все отдай из сердца и прости. И легче о прощенье станет, и Богородице молись, сынок, сыночек… Чтоб радовалася тебя услыши. Что Дева говори: ты радуйся со мной, благословенна в женах, и я с тобой на утешенье, господи ты боже мой, дурак какой! Молись со мной, проси…

Царю Небесный, Утешителю святые, Марии деве присно, душе истины и иже везде сый, и вся исполни, сокровищей благих, и жизнею податей, прииди и вселися в ны, изыди сатаны, очисти мя от всяких страстей, скверны, спаси и сохрани…

— Больно, мама…

«Убей Бобрыкина, убей его, убей…»

Глава 46. Молитва

Здравствуй, мой родной, мой милый мой хороший Саня, — Шишину писала Таня. — Сегодня я во сне видала: птица золотая по небу летела на закат, и в небе синем так светло, так ясно ночь горели звезды! Как росинки на ладонях листьев, изумруды да алмазы, что мы с тобой в траве за голубятней старой искали в детстве, — милый мой хороший, — не нашли.


И сколько же сокровищ разных в небе было, мне взлететь хотелось, я остановилась, все смотрела в небо. Птица превратилась в паруса. Дыхание мое с твоим соединилось. Шаги соединились наши: я была не я, но ты, и ты был мной. Ты был во мне: там, где мое стучало сердце, второе вдруг забилось. Никакие силы, никакие силы, никакие силы не могли нас разлучить с тобою, разлучить с тобой, разъединить нас… не могли…


… разъединить нас, значит — пополам разрезать, нас — разрезать нас — разбить, как близнецов сиамских разорвать на части. Значит: завязать глаза, в колодец бросить без дна, бездна, без солнца, без воды.


Вот мы с тобой одно.


Не рядом ты идешь со мной, но ты во мне. Мы шли, друг друга не касаясь рукавами, потому что. Потому что: как любимый рукавом коснуться можно того, кто есть в тебе? Как будто у меня четыре глаза, и руки четыре, крыла четыре и дыханья, ноги легче стали. В свете неба, в звоне растворились ты да я, но, растворившись, не расстались — ты во мне остался. Стала я, как облако, прозрачна и взлетела. Милый мой хороший, как же мне легко летать, лететь, лететь в полях, морях и реках, в синем-синем небе, в изумрудах росы, в опалах алых маки, янтаря…


Да я и ты все это. Все богатство мира, все, что в мире есть все это я да ты.


А больше ничего не нужно, ничего. Ни хлеба, ни вина, росу мы пили, и росой мы были, полями были да лесами. Да землей, которую весной укроют травы, а зимою снеги, снегири, как ты меня укроешь, я тебя.


Мы высоко летели, не держась за руки, от того что так не крепки пальцы, замки и замки, стены. Не оберегут они от боли, а только если бы одно дыхание с другим сольется, звезда с звездою, лето с летом…


Но не сойдется, не сойдется лето с летом и весна с весною, я это знаю, знаю, да забыла, да забыла, да не помню, все забыла, все забыла, я не я была.


Ты помнишь, милый, я тебе сказала, что уметь летаю..


Я умею, правда, мой хороший, милый мой, любимый…


Там на небе белые цвели сирени, синие ветра, ручьи текли, лились дожди, живой водой озера наполняли. Ленты рек атласных в волосы вплетала, и тебе вплетала, и тебе шептала, о себе шептала, да цветы… Все это было, тобою было, мною, я смеялись…

…шиповники качали головами…


Помнишь, милый, как стояли мы с тобой на крыше вниз смотрели. И маленькими, крошечными букашами были человечки, человечки — муравьи казались сверху. Каплями по коже ветер с моря! Прыгнуть мне хотелось, прыгнуть — не разбиться, а лететь как птице… на закат. По морю плыть, и пусть качают волны, раствориться в них, и в небе раствориться, в свете раствориться, в солнце… как смотреть меж пальцев, если нету пальцев… Остается только свет…


— А я уметь летаю! Я летать умею! Хочешь, хочешь, научу?

— Хочу…

— Беги!!!!

«Бежать… — подумал он, — бежать…» И отвернувшись от всего, глаза закрыл, и ей навстречу, к ней летело небо, лето, птицы звезды, бульвары, крыши, облака и солнце… Было и погасло, лампочка погасла, копотью лампада рисовала черный круг.


Мне кошка черная на грудь во сне прыг-скок, калачиком свернулась и мурчит, мурлык- мурлык, и когти в одеяло точит, а глаз у кошки этой, Саша нет, как будто выклевали птицы, давит, давит, часы тик-так, она мурлык-мурлык…


И страшно, Саша, страшно… не взлететь, не встать, и не открыть глаза..


Родной, хороший, посмотри, как будто лампу погасили в комнате без окон, без дверей… Ты видишь, Саша, свет погас? И я проснулась…


Милый, милый! Завтра на рассвете увезти меня Бобрыкин ненавистный хочет от тебя. За мною черный-черный, страшный-страшный грузовик приедет, что у подъезда уже сегодня ждал. И в нем два синих человека, те, что мебель носят, мебель носят, двери открывают, входят и выходят, нам не оставляя, в нас не оставляя никого…


И увезут туда, откуда не вернусь я, не увижу, не услышу… тебя, тебя, тебя…


Из сердца вырвать, выдрать, выжечь… или…


Убей его, любимый, милый мой хороший!


Убей Бобрыкина!

Убей его, убей!


Дверь распахнулось в спину.

— Опять?.. — спросила мать. — А ну-ка, дай сюда! Смотрю, притих, свернулось лихо тихо…

— Возьми.

— Возьму.

— Возьми.

— Возьму, возьму! Всю жизнь из-за нее бесям в посоль! Из-за нее, из-за нее, проклятой! Дряни этой!

— Замолчи.

— Живым похоронился, Господи помилуй, идиот проклятый… Я молчать не буду…

— Замолчи.

— Скажу! Твоя, да не твоя! Уедут завтра. Уезжают, понял? Понял? Что киваешь? Что ты все киваешь? Что киваешь? Киваешь? Ну, кивай, кивай…

И он кивал, к груди плотнее прижимал листок. А мать кричала. Кричала в голове и комнате кричала, кричала в доме, громко, слишком громко…

— Замолчи…

— Нет на тебе креста! Кивает он! Любовью не прилюбишь! Не прилюбишь, Саша! Дай, сказала, дай сюда! — и руку протянула за письмом.

«Есть крест на мне», — подумал усмехаясь.

Был крест нательный под пижамой у него, а как под кожей был. Чесался шнур за шеей, не достанешь, и серебро нажгло, как будто тысячи крапивниц подлых, паучков, клопов диванных, комаров да блох жило под ним. В шнуре жило крученом, букашек да мурашек, кусанов, что ночью кровь сосут из жил. «Всю высосут по жалам, всю…», — подумал, как по распятью кровь по капле в землю утекала со ступней Христа.

Веревка ожила, и из нее вверх по спине мурашки побежали, вниз побежали… Запрыгали, застрекотали, везде, повсюду… Руку приложив к груди, шнурок нащупал, сжал, зажмурился и дернул. Веревка оборвалась, звякнув, крест упал.

— Заступники святые…

Облегченно откинулся в подушки и довольный посмотрел на мать.

— Отдай письмо… не то…

— Не то, то что?

— Увидишь…

Сел повыше, в пустоту смотрел. В ней замелькали лица храмовых старух и служек, священника, похожего на колдуна, учительницы музыки, и дворника, что задушил ее, кассирши из хозяйственного магазина, что продала Бобрыкину веревку, почтарки, тети Жени, бабы Тани, не бабы Тани, ни почтарки…никого…

— Чур, чур тебя! — крестясь шептала мать. — Потьма, отыми! Все бесы, Саша, от твоих проклятых писем! Дай сказала, д-а-а-й сюда…

И бросилась, вцепилась, вырвала листок. Бумажные осколки хлынули в лицо, как перья белой птицы опускались на пол, медленно чернея от теней. Ударив в стену форточка раскрылась, в комнату ворвался ветер, стукнулся о дверь и, оттолкнув ее, помчался дальше, раскачивая коридорные шкафы.

— Возьмите птиц летящих, горсть земную… — встав на колени, бормотала мать.

Графитной пустотой углы забились, зеленым глазом не мигая смотрели электронные часы, и, шаря рукавами, ползала по полу, ища под пологом, между бумажных трещин упавшего креста.