Убить Бобрыкина: История одного убийства — страница 32 из 34

— Не будет жини ей, проклятой, вот увидишь, Саша! Счастья ей не будет… радости не будет, отмолю…

Он сжал оцепенело на подушке пальцы и кинулся на мать плашмя и сверху, чтобы не успела крест найти и счастья отмолить.

На стуле, под окном лежали сложенные вещи. Он сел, не справившись с второй штаниной, встал, одевшись без штанины, так, и волоча с собой, пополз по полу. Осторожно, точно бабочкины крылья, подбирал бумажные осколки, поднося их к лампе обратно складывал в письмо.


Здравствуй, милая моя, любимая Танюша.

Как твои дела? А у меня все хорошо.

Ты приходи сегодня вечером, пожалуйста, к качелям, только если дождь не будет. Помнишь, под дождем с тобой промокли, ты болела долго, в школу не ходила, и не знаю даже, как прожил те дни. Ты, если дождь пойдет, тогда не приходи, а то промочишь ноги, заболеешь и умрешь. А без тебя я не могу. Я не могу. Я не могу. Я не могу. Я не могу.


Твой Ш.


Под языком скакала кнопка, было тихо-тихо. «Что кошку слышно, — думал он, — которой нет», свернул письмо в четыре, запечатал, и, положив в карман пижамы, новый лист достал.

Усердно буквы выводя в иной наклон, — круглее «а», прямее «эр», ракушка «д». Заглавной «З» восьмерка, не перепутанная с «Е». Петлички «в», с летящей черточкой поверх «т» маленькая, и не в ряд немножко «с», «и краткое», и…

«Здравствуй…»


Здравствуй, милый мой, родной, хороший Саня, — Шишину в ответ писала Таня. — Тоже у меня все хорошо, вот только видишь, дождь пошел. Но это ничего, любимый, ничего. Пройдет.


Я дождь люблю. Смотри, как барабанит он по крышам, сейчас смеется он, а осенью — как плачет. А как пройдет, то в лужах будут плавать лепестки сирени с черемуховым снегом по краям, и можно станет сколько хочешь хлопать в лужах. Летом — белые кругляшки бузины. Как горько носу, если между пальцев полынный серый листик растереть, а в липовых сережках у забора салатовые венчики внутри, а после высохнут на солнце — пылью пахнут, шишками, орехами лесными, кедровыми… Раскусишь — липнут, тают, будто леденцы. Садовый к зубу прилипает вар, а в муравейник сунешь палку, и оближешь — кисло. Спрашиваешь милый, помню ли…


Как я могу, как я могла забыть?


А из венка за шею вдруг сползет мурашка, и страшно, что укусит, и щекотно, и смешно. А на руке сидит комар голодный, а после точно шарик красный еле поднимается с руки. Чудно… Чудно! Что столько цветиков луговых зверобоев, таволг, колокольчиков, ромашек, что выше пояса стоят — смотри! Я вижу Видишь ли?


В траве утонешь, и как плывешь в ней долго-долго, до реки. Что белки прыгают в лесу не рыжие, как белки, худые серые, будто мыши с беличьим хвостом. Ввода такая теплая, как из-под крана, и больно пахнет счастьем от земли.


Твоя Т.Б.


Дождь кончился.

Тихонько он по черной лестнице спустился, быстро вдоль ящиков прошел почтовых, выскользнул за двери в темноту.

Стояла Таня у стены кирпичной, укрытая цветами. Он подошел, обнял ее за плечи и долго жадными губами влажную душистую родную целовал кору.

Глава 47. Копилка

Я мялку вынимаю

И начинаю мять.

Кого не понимаю —

Не надо понимать.

А то если подумаешь

И что-нибудь поймёшь,

Не только мялку вытащишь, —

А схватишься за нож!

Олег Григорьев


Настанет день, и небо опрокинет синеву на крыши, и купол зачерпнет дома, дворы, людей, все что, и выплеснет, и выплеснет! И там, внизу, вдруг отразиться глубина немыслимого цвета, недостижимой, невозможной высоты.


Рожденный день последнего апреля светлый, чистый, млечный от дождя. Открыта форточка, и воробьиный чвик и голубиный карл, и все прыг-скок, и все бегом, в припрыж, грачьи, ручьи. По рекам тротуаров неслись к канализационным люкам облака, в бензиновых разводах луж сверкали радуги, и мокрые, как шишки, дикие коты кричали «Бряуууу! Бряоооо!» Крестом окна зачеркнутое небо смотрело в комнату, в нем плыли крыши.

Мир перевернулся.

«В картинах тоже, где рисуют море, непонятно, как их вешать, — подумал он. — То небо вверх ногами, то вода. Повесишь на стену, и будешь после по потолку ходить вниз головой, всю жизнь, и знать не зная! Знать, не зная что»? — думал.

— Ромашка нагадала: я умру!

— И мне…

— Я ничего не знаю! Ничего не знаю! Знать не знаю! Не хочу! Не буду знать! Бежим, бежим! Бежим!

— Куда?

— Отсюда до туда! Туда отсюда! Куда-туда оттуда-досюда! Куда хотим!

— Куда хотим, мне мать не пустит…

— Саша! Саша! Саня! Ты ее убил! Убил… убил… убил…

И он забормотал, на голову натягивая одеяло, и в голову войдя, тоскливо створкой скрипнув, покойница мать забормотала: «Храни тебя Господь узнать, сыночек. Не знало да спало, с узнану удавилось. Диаволово искушенье знать. За любопытным сатана придет с ключом от бездны, с кляпом, с цепью в рукаве. Железной цепью. Понял? Понял у меня? Запрет, чтобы не лез, куда не просят! Пойдешь, к двери приложишь ухо, черт с изнанки дверь и распахнет, да так тебя приложит по лбу, что своих забудешь»! — пообещала мать.

«Нет у меня за дверью никаких своих…» — подумал он.

А за окном звенело, тренькало, сверкало… Охапки солнечного света падали и били по стеклу, и били, били, бились. Куда-то все спешило, разлеталось, останавливалось вдруг и начиналось снова…

Все начиналось… Все сначала!

«Все опять…» — подумал он, и неприятен беспорядок был ему всего, что начиналось снова. Беспорядок дня.

Глаза слепило, даже если глаз не открывать, под веками брюзжали пятна, в странные узоры собираясь, и с разноцветным звоном рассыпались в голове.

— Смотри, что у меня! — сказала Таня. — Подзорная труба! Посмотришь и Австралию увидишь. Хочешь, хочешь посмотреть?

— Хочу, — и глаз сощурил, посмотрел в трубу.

Он раньше и не мог себе подумать, чтоб такая красивая Австралия была.

— Крути!

Австралия рассыпалась на тысячи осколков, и снова собралась в стеклянный разноцветный сказочный фонарь.

— Ого…

— А то!

— Что, Шишкин, кенгуру в калейдоскопе ищешь? — спросил Бобрыкин ненавистный, ненавистный! И Шишин вздрогнул, выронил трубу. Внутри разбилось, сухо застучали друг о дружку Австралии разбившейся куски.

Он сел в постели, руками в голову вцепился и потряс, вытряхивая, если что осталось, мусор, как мать вытряхивала из карманов дрянь. «Набьет карманы дрянью, дрянь такая» — вытряхивая из карманов, говорила мать.

Седая пыль взлетела, закружилась. В асфальтовых поддонах улиц испарялись облака, стекло пекло невыносимо. Серая, как моль, царапалась подушка, стеклянные осколки глухо перекатывались в голове.

«Не соберешь теперь…» — и чьи-то руки за уши держали, приподнимали, дергали, трясли…, мотали, точно высохшую тыкву, кошкину копилку, в которой Шишин много, много накопил…

«В Австралию поехать. С Таней»

«В рождественскую ночь, — рассказывала бабушка Тамара, — рядятся и гадают, ворожат, и, между прочим, добывают на распутье дальнем у самого диавола неразмененный рубь…»

И тоже Шишину хотелось на распутье дальнем, у самого диавола такой вот неразменный рубь добыть.

— А где распутье?

— Где только не распутье, все распутье, Саня, — вздохнула бабушка Тамара, из кармана доставая неразменный рубль, — а ты терпи, копи…

И много Шишин натерпел и накопил с тех пор в копилке деревянной, стоявшей прежде на трельяже; в кошке деревянной, с лаковой потрескавшейся мордой, с дыркой в голове и хохломой раскрашенным хвостом.

Он встал, и с ненавистью оторвав от головы чужие руки, отбросив их назад, пошел, шатаясь, к матери спросить, куда она девала все…

Глава 48. Под небом голубым

«Есть город золотой» — сказала Таня.

А если падал снег, то на ресницах у нее не таял, от одуванчиков от этих нос вообще потом не ототрешь! А если так посмотрит: то вот тут тепло. А если не придет сегодня в школу, что мне делать? И он молился, что придет.

А если нет, то пусто выросла капуста. А на портфеле наклейка с Микки Маусом, но только пусть придет, пускай, пожалуйста, если Ты есть, придет…

Кто есть?

«Ну, кто-нибудь да есть…» — подумал он.

«Есть город золотой»

Чернильное пятно на промокашке похоже на нее, когда она сидит вот так, на доску смотрит. Вот нос, вот лоб, а мать купила красные чернила, чтобы ошибки исправлять.

— И сказано, не сотвори себе кумира, Саша! И никакого чтоб изображения ему. Не убивай! Кто же убьет, тот подлежит суду. Небесному суду! Не заюлишь, не поканючишь, понял?

— Понял.

— Не любодействуй, не кради! — сказала мать. — Так: сколько это будет семью семь?

«А тут вот шея и от фартука крыло, — разглядывая кляксу, думал дальше. — А тут: как будто завиток за ухом у нее…»

— Я жду! — сказала мать.

Всего-то повернуть тетрадь с той стороны, там есть в обложке. Но мать заклеила с той стороны бумагой лейкой, как будто знала, что перевернет, и даже на свет ничего не видно будет, ничего.

— Пустая голова, гроша не звякнет.

— Где моя копилка? — вспомнил он.

— Нет твоего, — сказала мать.

— Нет, есть!

— «Твое» сейчас получишь, — пообещала мать.

Играли дети в мячик во дворе.

— Здорово, Шишкин! Ждем! Иди сюда, «собачкой» будешь!

— Не…

— Иди, ну, Саш! — сказала Таня.

— Ну, ладно… — согласился он.

— На, Шарик!

— Фас!

— Ату!

— Ого!

Он отскочил, сжав пустоту в руках, прижал к груди и завертелся, заметался, от одного бросаясь на другого…

— Сюда!

— Ко мне!

— Апорт!

— К ноге!

— Лежать!

— Сидеть!

— На место!

— Рядом!

— Кросс!

— Не больно, Сашка?

— Не…

— Тогда вставай!