— Стой! — и остановится, и ждет, что нужно дальше.
— Теперь вертись! — она ему, и он переступает, опасливо, чтоб не наткнуться, не стукнуться, не уронить, и не упасть.
— Быстрей! — велит она, — быстрее ковыляет Шишин, но не так, чтобы совсем уж развинтиться.
— Еще быстрее! — она опять ему, и слышно, как нетерпеливо мятный леденец во рту звенит. А Шишин вдруг замрет, опустит руки и стоит, хитрит, когда Танюша сама его раскружит…
И раскружит неповоротливого Шишина Танюша, размотает, и снова будет Шишину щекотно от мурашек: всё щекотно, всё смешно вокруг, как в карусели — всё смешно и быстро, качается туда, назад; как на качелях — небо-лужа, лужа-небо… птица-мячик.
Всё закружится, все вспыхнет, сдернет с глаз она повязку, скажет: Разожмурь!
И Шишин, разожмурившись, моргает, но кроме света ничего не видно. Ничего.
А только свет.
И карамелью мятной свет пахнет в комнате ее, и монпансье в жестянке, что нитками к карманам прилипают, только положи и не отлепишь, ирисками, лакрицей, леденцами. … И сохнут ландыши на подоконнике в стакане, и за окном не небо кажется, а небеса.
Из света в белом платье подвенечном стоит она, и волосах венок цветов бумажных, таких, как на Христово Воскресенье мать в кулич втыкает, на запястьях медные браслеты в проволоках бисер разноцветный. Всё кружится! Всё мелькает! Скачут по салатовым обоям солнечные зайцы, золотые пчелки в лучейках жужжат, и широко распахнуто балконное окно…
— Красивая я, Саня?
— Красивая… — глаза опустит, на пол смотрит, морщит нос…
— Саня! Саня! Иди скорей, я нарядилась! — во сне услышал Шишин, и глаз не открывая, встал с кровати, и пошел…
Был у Танюши день рожденья, в третий день апреля.
В белом фартуке нарядная Танюша конфеты в честь рожденья в классе раздавала, горстями высыпая всем на парты. Мишки, белочки, ириски, театралки… как бывают в сундучках жестяных, на утренниках новогодних, когда чего не загадаешь только Дед Морозу, а он одни конфеты только в сундучках дает…
В окно сочилось солнце. В конвертах приглашения на праздник раздавала Таня, не всем, а тот кому конверт протянет — тот и рад. Кому же не протянет приглашенья, с тем она не дружит, а с кем не дружит Таня, тот без приглашения дураком сиди.
Стоял в Танюшином буфете, бледно розовый сифон, который из воды как в автоматах делал минералку. Из бутылки в минералку Танюша желтого сиропа добавляла, как мед густого. Шишин пробовал. Он знал, что вкусно. «Наверно, газировка будет», — думал он, ему хотелось тоже получить конверт на праздник.
Приглашение.
Саше Шишину от Тани.
Улица Свободы 23.
— Господи спасибо, унесло заразу! — крестилась мать, за тетей Люсей закрывая дверь. — Не загостится добрый человек в чужом дому. Не загостится, совесть знает. Без приглашенья черти только в гости ходят, бездельники, и невоспитанные люди. Дармоеды. Нет дел других у них, у паразитов, чужое время на свое переводить, по людям шныть. Объедь людей. Придет, рассядется, трещит, трещит… как свищ. И дай господь до ужина её спровадить. Нет! так и будет, будет! квашней сидеть, с обедни до вечерни, покуда отходную дьяк в колокола не зазвонит. Все съест, что перед ней поставишь, съест и ждет, чума такая, когда еще рябиновки нальют. Алкоголичка! — объясняла мать. — И ты мне чтобы по гостям не шастал, чтоб не шастал! Понял? Знаю я тебя. Не звали — не ходи. И позовут — подумай. Может так позвали. Не чтоб пришел, а так, что неудобно было не позвать. Подумай трижды, чем в дверь другим звонить. А после третьего в четвертый раз подумай. Не для того перед тобой закрыли люди дверь, чтоб ты в нее звонил, и шастал туда сюда, чужие чаи пить.
И Шишин по гостям без приглашенья не ходил, а только если Таня позовет с балкона, и то стоял под дверью, чтобы не звонить. Танюша подождет, и дверь сама откроет. Скажет: Привет! Чего стоишь, балда? Входи!
Но очень Шишину хотелось все-таки пойти на день рожденья к Тане. Из-за газировки этой оранжевой с сиропом. И за конвертами, которые кончались быстро, с беспокойством, пристально следил. Конверт последний положила Таня Бобрыкину на парту, Шишин отвернулся, стал в окно следить за тем, как поживают воробьи.
А воробьи там поживали хорошо, отлично поживали, им было хоть бы хны на ветках, что приглашения ему не дали. И маленькая девочка с хвостами — внизу мелками рисовала зайца на черном тающем асфальте. Асфальт не тает, думал Шишин, это тает снег…
— Саня, ты придешь? — спросила Таня, садясь за парту рядом, высыпая Мишек и ирисок Шишину под нос, он засопел, не обернулся.
«Бобрыкину дала конверт, другим дала с кем дружит, а на меня конверта не хватило, — думал он. — Я без конверта не пойду. Другого дурака пусть ищет без конверта, просто так ходить» Он так любил, чтобы уж если пригласили, то с конвертом, а на словах не дело приглашать людей. Придёт — где будет там написано, что приглашали? И могут даже не пустить без приглашенья. «Где ваше приглашенье?» — спросят, как в кино, и без билета. Что сказать…
«И даже из-за газировки, если даже газировка будет, не пойду…», — подумал он, но все же обернулся, посмотрел на Таню.
— На! — сказала Таня, протягивая Шишину конверт.
Глава 6. Жмурки
Продольная полоска в камне и воронка, запах солнца, цвет апреля.
— Ой! Чертов палец! Капитально… дашь потрогать? Зыко пахнет… А если долго в кулаке зажать еще вкусней, смотри!
— Ага…
— А угадай теперь, в какой руке? Не угадаешь — чур мое!
И Шишин долго думал, в какой руке у Тани громовица, но не угадывал почти что никогда. А громовиц на счастье было много. На пустыре, за длинным домом, в песочнице другой, там, у забора… «Еще потом насобираю, ладно, сколько захочу».
«Илии пророка, Саша, стрелы „громовицы“» — в платочек громовицу обернув мать долго мялкой молотила по кулю, крещенской разведя водой, давала пить: «с усадком Саша пей, на счастье…» Но Шишин не любил, чтоб громовицы мать его толкла на счастье, и громовиц найдя, от матери в дыру кармана прятал, и спрятав забывал, искал еще. И на газету, громовиц нащупав за подкладкой, мать высыпала, и опять толкла, толкла…
На счастье ржавый гвоздь и на двери подкова. Четырехлистный клевер, старый ключ. Ресница, перышко рябое, автобусный билет, билет трамвайный, монетка вверх орлом. Куриный бог, Илья пророк, каштан в кармане правом, мутная вода с крупой беленой, все на счастье… все.
«Вели чутворче безначальный, угодниче заступнече благие и везде в скорбях наших поможи…»
Дверь Таниной квартиры приоткрыта. Из-за двери звенели смехи, голоса, стучали каблучки, играла музыка; паркетною гвоздикой, пирогами пахло. Пустынно и тоскливо пробурчало в животе, покрытый мраком лестничный пролет манил бегом назад. Он часто убегал от двери, когда за нею голоса и смех.
— А, Санька, ты? Чего застрял? Входи! — и яркий свет цветной в глаза ударил, и земляничные смеялись губы, и васильковые глаза сияли, и медным золотом закатным волосы горели, в них цвели бумажные цветы.
— Давай-давай, не топочись, идем! — дыша нетерпеливо солнцем и лакрицей, мятным язычком звеня во рту, сказала Таня, схватила за рукав, и потянула за собой.
Он замычал, сопротивляясь, во сне пытаясь спрятаться от сна, и продолжал смотреть…
— Смотри, какое платье мама подарила! Нравится тебе? — и поворачиваясь боком, половинкой глаза на Шишина из сна смотрела; и от запястий тонких, от коленей взлетела юбка цвета акварели, и били больно, внутри, где прятал Шишин всякие печали, лаковые каблучки.
— Ага, — ответил он.
— Еще часы! Смотри! Бобрыкин подарил! — и протянула Шишину ладошку вверхтормашкой, на запястье блестели крошечные настоящие часы.
— По камушку вот тут и тут, и здесь за ремешком, и пряжка золотая!
— Золотая…
— Мне идут?
— Идут… — прислушавшись, ответил, и вспомнив свой подарок, кулак открыл и громовицу протянул.
Был третий день весны.
Нарядные сидели гости. Все были дети. Девочки и мальчики из класса. Ели торты, перемазанные сладким. Корзиночки, эклеры… Звенели чашки-ложки, наклонялся розовый сифон, выплевывал в бокалы апельсиновые пузырьки.
— Давайте в жмурки! В жмурки! — закричала Таня, — Сашка вода! Сашка опоздал, ему водить! — И закрутилась вихрем разноцветным, и это был весенний ветер с моря, с юга. Солнечный был ветер. Из тех, что в мае по дворам гуляют, расшвыривая вишен сквознячки.
Всё закружилось, свет погас внезапно. Погасли звуки, на лице от дня осталась колкая полоска шарфа, и захватали вдруг чужие руки, невидимки пальцы, щипали, цапали, и гоготали, били в бубен, и колокольчик зазвонил хрустальный, и ничего не видно было под повязкой. Никого.
И смолкло. Оборвалось. В круг тесней дыханья сбились, таял эхом где-то голосок Танюшин, летний странный смех. Как будто падает она, подумал он, и тишина такая стала, такая… Такая странная, такая… тишина…
И потихоньку дети за Танюшей из комнаты на цыпочках крались, на черной лестнице скрывая звуки.
Шишин, ты один остался…
Жмурик Шишин…
Шишин вода!
Шишину водить…
— Ты Шишин в жмурки сам с собой играешь… — шептались в голове и под подушкой.
— Смотри, идут часы? — спросила Таня.
— Идут… — прислушиваясь, согласился он.
И шли часы. И было в комнате темно и тихо. Сумерки стекали синими тенями, прятались за шторы, во дворе знакомо скрипели старые качели, и метроном стучал на Танином рояле, как будто в сердце этот метроном стучал. Он подождал еще, и, не дождавшись, сам сорвал повязку. Сорвав ее, остался в той же темноте.
Глава 7. Песочница-песочек
После дождичка небеса просторней…
В пятницу на Святочной неделе сон всякий вещий — объясняла мать. Уснешь, душа во сне покинет тело и скитается, блуждает. Ее нечистый дух тогда подстерегает. Иисус уже родился, но не крещен, в это время сатане раздолье. Спросишь — правду скажет, но плату за рассказ возьмет такую, что не открестишь потом и не отмолишь. Ты, Саша, если сон тебе плохой на Именинную приснился, за темя подержись, в живое пламя свечки под образами в кухне посмотри, или в окно, где свет от дня, перекрестись, и постучи в стекло. Три раза постучи. Как в деревяшку. Стучишь по деревяшке, дураком не будь! Проверь, чтоб не фанера и не пластик. По пластику стучать и по фанере, как головой твоей пустой о стенку, толку нет! Хоть десять раз стучи.