Я нёс его в часовню, где находилась одна из родовых усыпальниц, и думал, что, похоже, любил его почти как Магдалу. И даже понять этого не успел, пока он был жив. И ни разу не сказал об этом. За три месяца, прах побери, за три целых месяца!
Сволочь я, сволочь…
Мне и в голову не пришло звать кого-то из Святого Ордена на предмет отпевания его души. Для его души я сделал всё, что было можно, — больше, чем любой монах. Меня вело какое-то варварское желание скрыть распад от чужих глаз. Не дать кому-нибудь играть с его скелетом. Не знаю, откуда это взялось, — может, какая-то извращённая ревность.
Но и это неважно.
В усыпальнице, помнится, было очень пыльно, в солнечном луче из окошка с витражом целая пыльная буря поднялась — я ещё подумал, что всю эту пыль веков соберу на его одежду, будто это имело значение. И всё равно показалось неприятно класть его на пыль.
В глубоких нишах вдоль стены стоял ряд мраморных гробниц, а в гробницах лежали мои покойные родственники. Судя по датам на первой в ряду — начиная с прапрабабки по какой-то побочной линии. Никто, конечно, из королей тут не покоился — королей традиционно хоронили в столице, — но всякая седьмая вода на киселе, которую здесь прихватило…
В этом замке любили отдыхать. А многие и постоянно жили. Самый красивый замок из принадлежащих короне.
Пара гробниц стояли пустыми. На непредвиденный случай. Про запас. Тоже традиция — забавная. Мне пришлось здорово повозиться, чтобы отодвинуть тяжеленную крышку.
Зато под ней совершенно не было пыли.
Я положил Питера на этот мрамор.
Зачем-то поправил его чёлку.
И задвинул крышку на место.
Вот всё и кончено. Совсем. Больше я его на этом свете не увижу.
Потом я нацарапал на мраморной плите своим кинжалом, поглубже: «Здесь лежит Питер по прозвищу Птенчик, оруженосец и фаворит короля Дольфа». А ниже — охранный знак, серьёзный, чтобы какой-нибудь идиот в необозримом будущем не вздумал вытряхнуть из этой усыпальницы кости Питера (не по чину!) и заменить их костями некоего моего потомка.
Линии звёздочки вспыхнули синим пламенем и погасли, оставив на плите блестящие чёрные канавки. Хорошо получилось. Заметно. Я погладил мрамор — он был тёплый и гладкий.
Тогда я ещё не знал, что похоронил свою последнюю любовь. Впоследствии у меня были женщины, даже немало. У меня была новая королева. У меня были метрессы. Но у меня больше не было любимого друга. Никогда. Всё сгорело — и пепел лёг под мраморную плиту в усыпальнице Скального Приюта.
Потом я вытер рукавом мокрую рожу. И подумал, что надо бы уложить во вторую гробницу Розамунду, но тут навалилась такая невозможная усталость, что я сначала сел на пыльный пол, потом — лёг и провалился в сон, не сообразив — как.
В глухую мягкую черноту без сновидений.
Когда я проснулся, солнце уже стояло высоко. Из окошек со священными витражами тянулись косые цветные лучи, а в лучах танцевала пыль. Это было красиво.
Я встал. Пыли на мне налипло больше, чем на старом ковре, отнесённом на чердак. Всё болело, и шея затекла. И дико, как дыра от удара копьём, болела дыра в душе. Физически болела. Дар плескался под этой дырой, словно лава в кратере вулкана.
Я отряхнулся, насколько мог, и поплёлся на свет Божий.
У входа в усыпальницу меня караулили два гвардейца. Излишняя предосторожность — в замке стояла мёртвая тишина, только мухи жужжали. Даже собак и лошадей было не слышно; я заметил открытую дверь в пустую конюшню. Все уцелевшие после ночи вампиров сбежали куда глаза глядят.
И тут я вспомнил о наследнике. Как забавно!
Я шёл и пытался понять, зачем я оставил его в живых — ребёнка предательницы, воспитанного предательницей в окружении моих врагов. Ребёнка, который наверняка меня ненавидит всей душой. Своего будущего соперника. Очередной приступ «благородства»?
Что он мне?
Но невозможно было сделать по-другому. Я думал, что всё будет очень плохо, и шёл, чтобы дожечь ещё тлеющую в душе человечность. Я понимал, что душа сгорит окончательно, если я убью ребёнка своими руками — меня внутренне трясло, я никогда ещё так не боялся, но я всё равно туда пошёл.
У вас, ваше поганое величество, есть идиотская привычка давать врагам шанс. Каковым шансом они незамедлительно и пользуются.
Принц жил во флигеле, очень уютно. Дар ощущал его присутствие на втором этаже как присутствие единственного в замке живого человеческого существа. Двери флигеля бросили распахнутыми настежь. На лестнице валялись какие-то тряпки, битая посуда и труп пожилой женщины — может, няньки или камеристки. Я зачем-то поднял труп под мышки и оттащил с дороги куда-то в угол, за портьеру.
Принца заперли в спальне, и у дверей спальни стояла пара скелетов, сделавших «на караул» при моём приближении. Я отстранил их, открыл дверь и вошёл.
Принц Людвиг стоял около разворошённой постели и смотрел на меня в упор. Широко раскрытыми глазами. Удивлённо, пожалуй.
Я поразился, какой он уже большой. После Тодда он показался мне взрослым юношей. Ему должен идти десятый год, прикидываю. Или уже одиннадцатый?
Что за пытка…
Он смотрел на меня, а я сел, чтобы посмотреть на него. Интересное зрелище.
Он оказался ни капли не похожим на моего братца и своего дядюшку, хоть все и твердили об их фантастическом сходстве. И он был, разумеется, ни малейшей чёрточкой не похож на меня, этот худенький мальчик, хорошенький, как старинная миниатюра на эмали, изображающая юного эльфа. В ночной рубашке с кружевами. С взлохмаченными волосами цвета тёмного золота. С бледным точёным личиком, большую часть места на котором занимали глаза — тёмно-синие лесные фиалки в длинных загнутых ресницах.
Не Людвиг-Старший и не я. Вылитая и абсолютная Розамунда.
Такая же подчёркнутая осанка, такой же острый задранный подбородок. Так же рассматривал меня — с любопытством, но неодобрительно.
Когда я это окончательно осознал, от боли на мгновение даже в глазах потемнело.
— Ну ладно, — говорю, когда немного справился с собой. — Ты знаешь, где твоя одежда лежит? Иди одевайся, мы уезжаем.
Он вздохнул.
— Ты, значит, Дольф, — говорит. — Да?
Голосок звонкий и холодный. Как у Розамунды. И как Розамунда, дёрнул плечами, задрал подбородок выше.
— Там, в каминной, — говорит, — скелеты стоят. Они меня не выпускают отсюда. Это ты им велел?
— Они выпустят, — говорю. — Я велел. Иди.
Я встал, и он вышел, поглядывая на меня. В каминной взглянул на гвардейцев бегло. Не испуганно, заинтересованно.
— Значит, — говорит, — всё — правда, да? Тебе мёртвые служат?
— Да, — говорю. — Всё правда.
— А мы уезжаем с мамой? — спрашивает. Мотнул головой: — То есть — с королевой?
И стал ждать ответа напряжённо и серьёзно. Я чуть снова не разревелся. Я ужасно устал. Я сел на табуретку у остывшего камина.
— Нет, — отвечаю. Кажется, вышло излишне жестоко. — Твои мать и бабка умерли.
Я думал — он сейчас закатит истерику. Или — что больше под характер Розамунды — злобно выскажется. Но он сжал губы и промолчал. Взял свои одёжки, приготовленные камеристкой, начал одеваться — путался в тряпках, мучался со шнурками. Одевали ребёнка, одевали, сразу заметно… Толпа нянек, женское воспитание…
Вдруг спросил:
— Ты Роджера повесил, да?
— Нет, — говорю. — Удушил.
Он резко обернулся, взглянул почти восхищённо:
— Руками?!
Я усмехнулся.
— Колдовством.
Молвил задумчиво, застёгиваясь:
— Значит, правда можешь… колдовством… — помолчал. — А ты убил маму из ревности, да? Ты её очень любил?
Спросил. Вопрос меня ошарашил. Что у иных людей за манера…
— Нет, — говорю. Языком ворочать тяжело, как мраморной плитой. — Не из ревности. За измену короне и за то, что она хотела сделать королём моего врага. И не любил.
Наверное, так нельзя говорить с детьми. Но я никогда не умел говорить с детьми как-то особенно. И мне показалось, что Людвиг сделал выводы — его лицо стало хмурым и задумчивым. И он пробормотал еле слышно:
— Так я и знал. Всё — враньё.
Я не уехал сразу, как собирался. Потому что Людвигу хотелось разговаривать со мной. У него, видите ли, имелось множество вопросов, для решения которых требовалось моё участие.
Я отвечал. Меня парадоксальным образом грело общество этого нервного, злого и умненького не по годам ребёнка. Грело настолько, что я остался на лишний день в этом замке, полном добычи для мух. Даже рылся в запасах на замковой кухне, чтобы найти для него какую-нибудь еду — ему всё-таки хотелось кушать, несмотря на нервы.
Людвиг не боялся меня. И не ненавидел. И не чувствовал ко мне отвращения. Я не понимал, почему так. Мне вообще было тяжело понимать ребёнка с непривычки; странно казалось, что он выдаёт некие выводы без логической посылки, неожиданно и бесцеремонно, — но я притерпелся.
Хотя он наступал на больные места в моей душе с той непосредственностью, с какой маленький Тодд дёргал меня за волосы.
Мы ели, когда он вдруг серьёзно посмотрел на меня и спросил:
— Ты меня убьёшь?
Я чуть не подавился.
— Нет, — говорю. — Ничего против тебя не имею.
— Ты, значит, меня любишь?
— Не знаю, — говорю. — Мы с тобой мало знакомы. Я обычно не вру людям, что люблю, если не знаю их.
Людвиг бросил хлеб — и глаза у него наполнились слезами, но злость не дала слезам пролиться. И он бросил тоном обвинителя — в любимой манере Розамунды:
— Отчего же ты со мной не знакомился? Ты мог бы приехать. Почему взрослым никогда нет дела до меня?
— Кажется, — говорю, — ты пытаешься заставить меня оправдываться? Любимый приём твоей матери.
Вздохнул.
— Мама всех заставляла. Но правда — почему ты не приезжал? Я тебя ненавидел — знаешь как? — пока этот Роджер не появился. И ничего я не знал, а все врали, врали…
— Я приезжал, — говорю, — но ты был ещё мал и уже забыл. А потом я предлагал твоей матери привезти тебя в столицу. Она не захотела.