Привал мы устроили километров за десять от шоссе и первым долгом переоделись, поскольку нужду в этом терпели невыносимую по двум причинам – от насекомых и от своего лагерного вида, будь он трижды проклят! Тут мы опять сделали одно нам нужное дело, совершенно не сговариваясь, но по общему желанию: сложили в одну кучу лагерное тряпье и молча подожгли. Воронов только не утерпел и, когда заполыхал мешок Климова, полоснул по нем из автомата, за что и получил от нас взбучку. За патроны, конечно, а не за действие. Вечером я повторил разговор с Климовым о партизанах.
– Ну как, – спрашиваю, – одних ли только ездовых на проселочных дорогах могут подсиживать партизаны или и другое кое-что делать?
Молчит, но поглядывает на меня как-то по-новому. Но не только это событие на шоссе привело нас потом в партизаны. Скоро появился к тому и другой толчок, и заключался он в плохом отношении к нам населения. К форме то есть нашей, немецкой. Зайдешь на хутор, а хозяева – и особенно, конечно, женщины – сразу в плач, а то и в ругань, и хотя делали они это тайком и на своем языке, но нам от того не легче было: ни тебе прежней еды, ни привета! Поэтому приходилось объявляться прямо с порога – дескать, мы – советские!
– А, милости просим, – и все тому подобное, включая яичницу.
Такое положение дураку только могло быть неясно. Значит, население, за вычетом, понятно, кулаков и некоторых прочих, могло представить нам полную гарантию для партизанства, а местность для этого в Литве – лучше не придумаешь!
Все это мы, конечно, замечали, но двигались все же на восток, потому что цель у нас была одна теперь – пробиться через фронт к своим. Должен сообщить, что силой мы наливались не по дням, а по часам, потому что ели беспрерывно. Пройдем немного – и давай молотить сызнова. Так что все протекало у нас нормально, кроме одного: не знали, что творится на фронте и где он застрял.
Ну вот. На четвертую ночь, после того как мы подвооружились, разразился несусветный ливень, и хотя в смысле безопасности он нам не мешал, но к утру мы добились до того, что не могли переставлять ног. И вот видим: лошадь на привязи пасется, значит, думаем, жилье должно быть рядом, и точно – скоро сарай в лесу показался, а в нем ворох соломы, что нам и требовалось. Закопались мы в нее и спокойно пригрелись. Воронов должен был первый час охрану стоять. А он возьми и засни следом за нами, поскольку хоть и не с головой зарылся в солому, а только по шею, но тоже, конечно, разомлел.
В сарае же, оказывается, неслись хозяйские куры, и ввиду того, что дождь давно перестал и выглянуло солнышко, они и явились туда для своего дела. А места-то заняты!
Сколько они там кудахтали – неизвестно, потому что проснулись мы не через них, а от нестерпимого женского крика: хозяйка пришла уточнить причину куриного волнения и перво-наперво наткнулась на голову Воронова без всякого туловища! А личность у него была далеко не нормальная по причине содранной кожи. К тому же Воронов спал.
Дальше произошло вот что: покуда женщина билась в родимчике, а мы выпрастывались из соломы, к сараю прибежало человек десять мужского и женского пола, – оказывается, мы попали не на хутор, а в целую лесную деревню!.. Ну, теперь трудно сказать, хорошо или плохо мы поступили тогда с этими жителями, но, поскольку в наши планы не входило общее знакомство со всей деревней, Климов прикинулся немцем и как крикнет:
– Век! Раус. (То есть: «Пошли по домам, а то плохо будет!»)
Понятно, народ кто куда, а мы – в лес. И только отошли с полкилометра, смотрим – человек нас настигает. По лицу вроде старик, а по ногам довольно даже резвый. Поскольку он раза три окликнул нас «товарищами» и еще издали снял картуз, мы приостановились.
– В чем у вас дело? – спрашиваем.
А он:
– Товарищи! Мы же вас давно ждем и даже ищем!
Это он почти на чистом русском языке произносит, а у самого и в самом деле глаза веселые.
– Ты, дед, ошибаешься, – это Климов ему, – мы совсем не «товарищи»… – ну, словом, опять насчет того, что мы немцы.
– Какие вы там немцы! – смеется старик. – Я русского человека за километр узнаю. Не бойтесь, я, – говорит, – свой.
– Бояться нам некого, – отвечаем, – а вот почему ты «свой» – нам неясно.
– Оттого, что вам это неясно, я, пожалуй, чужим не сделаюсь, – обиделся старик. – В моем погребе десять месяцев красноармейцы живут. Двое. Раны у них затянулись, так что определяйте их к себе, а то мне уже не под силу с ними…
Чуете, какую подозрительную откровенность толкнул? Да еще потребовал, чтобы мы подождали до ночи, поскольку днем нельзя вылезать тем двоим из погреба – в деревне, дескать, народ всякий.
Ну, что было делать? Нельзя же во всем не верить людям! Посоветовались мы и решили: ждать до темноты, но только в другом месте, а старика на всякий случай до тех пор не отпускать.
Но он никакого подвоха нам не замышлял и с наступлением вечера действительно доставил в назначенный пункт леса двух наших земляков: одного – по фамилии Калитин, а другого, кажется, – Жариков. Ничего особенного собой они не представляли, потому что ни плена не видели, ни настоящего фронта: были подранены на второй же день войны под городом Паневежисом и прибрели в эту деревню. Так что ни боевого опыта, ни злобы нашей не имели, но ввиду того, что дело это наживное, мы их, конечно, взяли, а старика отблагодарили тем, что пообещали ему правительственную награду сразу же после войны…
В таком составе дней через семь мы благополучно достигли Двинска, и, когда обходили его стороной, опять случилось нам шоссе, и опять рано утром. Я до сих пор и сам не пойму, каким путем и образом эта дорога оказалась схожей с той, на которой мы подвалили первый грузовик, помните? Ну прямо как вылитая. Одинаковая низина, одинаковые деревья, одинаковый кювет – ну все точь-в-точь! И то ли от хорошего утра, то ли от прошлой удачи, но только такая нас уверенность охватила и желание попытать счастья сызнова, что мы без лишних разговоров присели в кювете, а потом залегли в кустах.
Я, кажется, не сообщал вам, что носил пистолет, поскольку пользоваться им мог без посторонней помощи. Сидорчук винтовку, а Климов и Воронов – автоматы. Когда же мы притаились ради дела в кустах, Климов приказал передать оружие от Сидорчука Калитину – двурукому, значит. И только они успели это, как на шоссе замельтешились пешие немцы. Хотя они были далеко, мы все же разглядели – много их, взвод, может. И чуть ползут.
Чтобы было короче, я скажу вам одно: если б это действительно оказались немцы – мы все равно не сдвинулись бы с места, потому что на виду друг у друга невозможно было вставать и… убегать. Ноги потому что не двигались, а языки не поворачивались для совместного разговора об этом…
Но то шли совсем другие люди. Пленные наши… Не идут, а бредут по четыре в ряд, и у каждого на плече кирка или лопата. И все у них, как и положено человеку в плену, – шинели без хлястиков, на ногах – у кого один ботинок, у кого половина, у кого совсем ничего, и всех их на одно лицо превратил лагерь, только глаза остались у каждого свои…
Да… я сейчас закурю только, а потом продолжу. Между прочим, спички какие-то пошли в последнее время… Дым от них, вонь… Зрение только портят!
Ну вот. Идут в количестве восьми рядов. Конвой состоит из четырех автоматчиков – один спереди колонны, один сзади, а двое по бокам. Думаете, мала охрана? Нет, вполне даже достаточная для тридцати двух пленных, какой бы они нации ни значились. Я сам через год после этого случая гнал четырех жандармов, и, несмотря на мою однорукость, они шли как милые… Тут всю роль играет сам плен, а потом уже другие беды – слабость в ногах, поджидание более удобного, чем этот, момента, страх и разное там другое.
Еще до подхода вплотную к нам пленных мы распределились так: Климов взял себе переднего конвоира, Воронов – заднего, а мы с Калитиным – бокового. Без действия остался только тот, что скрывался от нас за колонной. Да все равно. Ему потом пришлось еще хуже… от лопат да кирок.
Работы нам с этими конвоирами вышло на две минуты. Самое же трудное наступило, когда бывшие пленные узнали, кто мы есть. Понимаете, подкинуть вверх силенок не хватает, так они навалятся человек по пять на каждого из нас и от волнения слезть не могут. А радоваться им все-таки было рано, потому что ни мы, ни они сами не знали толком, что делать дальше и как быть.
Посудите сами. Идти через весь вражий тыл и фронт с такой голой оравой при шести автоматах да одной винтовке с пистолетом – дело дурашное: или переколотят в непосильном бою, или опять очнешься в плену без последней руки, черти б его взяли! Распределяться же на малые группки – тоже не резон: оружия всем нету, вид у ребят пленный, кушать все хотят, как из пушки, – значит, полезут не только в хутора, но и в деревни, а там их любой сопливый полицай приструнит.
Все это мы обсудили вдвоем с Климовым, потому что хотя он и являлся теперь у нас фактически командиром, но меня уважал сильно как первоначальника группы, а во-вторых, за первую у нас винтовку и за того березового конвоира. Что ж, что верно, то верно.
– Какое же примем решение, товарищ Курочкин? – спрашивает он.
– Пока не знаю, товарищ Климов, – признаюсь, а сам, с одной стороны, переживаю в себе гордость, а с другой – изо всех сил думаю: что решить.
Так мы в этот день ничего и не придумали, но двигались от шоссе по всем правилам войны. То есть мы с Климовым – впереди, «крестники» наши – в середине. Воронов с Сидорчуком сзади, а Калитин с Жариковым в боковом охранении. Ни разговора, ни шума – ничего! Только лес шумит да птички разные свиристят. И вот идешь-идешь, а когда оглянешься, то и подумаешь: у Пугачева и то, наверно, приличнее обстояло дело…
Перед вечером мы нарочно залезли в болото, и Климов послал меня с группой наших ребят в хутора за сухим пайком, потому что некоторые из вызволенных дошли до ручки совсем.
После еды и отдыха мы двинулись прежним порядком, а утром устроили большой привал, и там Климов… восстановил нам всем воинские звания. Понимаете, был ты, скажем, до плена сержантом – им и остался. То есть стал опять. Был солдатом – будь им и до конца!