Убитый, но живой — страница 3 из 92

В этом доме треть пространства занимала русская печь с лежанкой, позади нее закуток с занавеской из грубого холста. Здесь же стоял сундук старинный, с инкрустацией в виде волшебных жар-птиц, со звоном песенным, когда крышка открывалась. Привезен был из Вятки вместе со швейной машинкой.

Как-то трехлетняя Нюська со своим двоюродным братцем затеяли игру, стали прыгать с лежанки на сундук, вот и допрыгались: треснула крышка, вывалилась у сундука боковая планка, а вместе с ней – и пружина витая. Тут без Шапкина не обойтись.

В субботу зашел он перед баней веселый:

– Бегом вот бежал, а то, думаю, нашлет теща на мастера лихоманку. Буду трястись…

– Тебе, Тимоша, никакая лихоманка не страшна…

– Это почему так? – смеется Тимофей Шапкин, заранее зная, что Акулина Романовна скажет, а сам сундук к свету разворачивает.

– Ты топором крещен, огнем мечен, пулей овеян, так тебя и заговорная сила не возьмет.

– Правильно говоришь, матушка. Я русский солдат, да еще слесарных дел мастер, таких нечистая сила на дух не переносит.

Оглядел шпунтовое соединение, удивляясь, как хитро сработано и отшлифовано чистенько под лакировку, на загляденье. Пружину стал вставлять на место, а там тряпка в глубине сереет. Подцепил отверткой, дернул на себя – тут-то и посыпались монеты, запрыгали по некрашеному полу.

Шапкин поднял одну монету, оглядел с обеих сторон, ветошкой протер потускневшее золото, прочитал год выпуска, надпись по ободку. Вспомнил, что такой же полуимпериал подарил дядя Пахом после выпускного экзамена в реальном училище. На память… Но заторопился тогда, разменял его в галантерейной лавке, где хозяин долго осматривал монету, все не решаясь принять ее у шестнадцатилетнего парня.

Подкинул на ладони, понянчил в горсти и отдал теще. Сказал:

– Настоящий полуимпериал. Может, теперь и боковинку не заделывать?

– Заделай, Тимофей, заделай, ради Христа. И вот возьми один золотой, – сказала Акулина Романовна с потаенным смыслом.

Шапкин отказываться не стал. Нужда поджимала.

На следующий день дочери насели на мать с расспросами. Евдокия вспомнила, как отца, избитого до полусмерти, конь домой притащил…

– Может, откладывал он на черный день?

– Что ты! Матвей не из таковских. Мне бы сразу сказал. Вот думаю: не покаянные ли это деньги кому-то оставлены были? Прежний владелец сундука, кажется, из купцов.

– Сколько ж их там?

– И-и, бесстыжие! Вы еще, не дай бог, раздеретесь из-за них. Лучше раздам всем по одному. И Фекле, и деткам ее отвезу в Слободу. А тебе, Любашка, три золотых отдам.

– Это почему же ей три? – почти в один голос спросили Евдокия и Дарья.

– Один – ей, второй – сиротке Нюське, а третий – за грех мой, что не усмотрела, не уберегла.

Люба, словно бы испугавшись слов матери о греховных деньгах, отнесла вскоре полуимпериалы в торгсиновскую скупку и там же на чеки купила обновок, да таких, что на хуторе все обзавидовались. Долго разглядывали зимнее пальто из коричневого драпа с кроличьим воротником, купленное для Нюрки на вырост, а высокие ботинки на шнурках с многослойной кожаной подошвой только что на зуб не пробовали. Привезла она еще два отреза ситца хорошего, не удержалась, похвасталась, что первую же косоворотку сошьет Тимофею, потому что он с торгсином надоумил.

Шапкина ждали с мельницы к вечеру. Ждали с нетерпением все. Одно дело – обновки показать и узнать, когда он сможет на ботинки подковки набить, чтоб не было им сносу, но больше всего интересовало: как первый помол? Даже Степан, как ни косился последнее время, а вот печь задымила, и тяга плохая, надо идти за помощью к Шапкину.

Возвращался Тимофей в эти дни непривычно рано, строгий от множества забот, которые навалились и не отпускали с того самого дня, как купил эту мельницу, некогда ветряную, а позже переделанную в электромеханическую. Пока гонял ее вхолостую, потому что окрестные мужики приглядывались и вызнавали: как мелет и почем? Зимой поторопился, пустил на новых гарнцах да маломощном двигателе, который собрал из старья, и осрамился. «Дешево хорошо не бывает», – такое он сам любил повторять. А ведь не устоял, потому что ссоры из-за мельницы возникали не раз. Почти год дети видели его только по субботам, в банный день. В ранних сумерках обихаживал скотину и ехал к своей «керосинке», как ее с негодованием называла жена. И так же в темноте возвращался, обедал и ужинал разом, опять убирал скотину, а если и спал, то урывками: два-три часа, не больше.

Сначала продали корову и остатки малявинских сервизов, вплоть до серебряных вилок. Но не хватило малости самой, чтоб пустить дизель… Ссора вспыхнула прямо в именинный день. Сказал Шапкин авдонскому куму, что придется кобылу продать, благо жеребец крепкий подрос, да еще стригунок от этой же кобылы бегает.

– Не позволю продавать Ветлу, даже не думай, – встряла в разговор Евдокия, будто не замечая, что мужчины выпили основательно.

– Старовата кобыла. Счас не продать – осенью поздно будет, – расчетливо прикинул кум.

– А через год ее вовсе только к башкирцам на мясо…

– Ты не наживал, так все готов распродать, а я ее коровьим молоком выпаивала. И не позволю!

– Хватит тебе, Евдокия! Я что, для себя стараюсь? – вспылил Шапкин и бухнул кулаком по столу.

Гости взялись усмирять. Подсунули ему гармошку, уговорили, улестили сыграть плясовую. А уж он-то умел! И Венька в него: прямо не оттащишь другой раз от гармошки, пока не подберет услышанную где-то мелодию.

К вечеру гости, как положено, едва держась на ногах, погрузились в телегу.

– Трогай, Венька! Да кумовьев не растеряй… Потом Ветлу сам распрягешь и напоишь.

Забыл про ссору Тимофей. Зашел в дом, чтобы в обыденку переодеться да жену приласкать, пока нет детворы, прежде чем идти убираться…

– Не лезь! – будто крапивой ожгла. Отступился он, пусть и заело слегка, что фырчит жена не к месту, того и гляди, весь праздник испортит. – Ты скоро по миру нас пустишь из-за чертовой мельницы. Больше чтоб ни одной копейки!..

Евдокия Матвеевна неизлечимо болела упрямством от рождения до самой смерти…

Впервые за шесть лет ударил ладонью жену по щеке. Чуть хлопнул, но губы и нос раскровенил. Ее это лишь подзадорило. Взялась она вспоминать стародавние обиды, попрекать тем, что пришел на хутор с одним табачком в горсти…

Завелся хмельной Шапкин, но рассудка хватило руками не трогать, чтобы не покалечить. Сорвал с гвоздя правильный ремень, но только раз опоясать успел. Выскочила на улицу Евдокия с криком. Шапкин – следом. Так и гнал вдоль огорожи до самого леса.

Однако отступился. Продал конную сенокосилку, которую собрал сам из металлического хламья. Продал одноцилиндровый моторчик – им иной раз качали из пруда воду на полив, и в засушливом тридцать первом его вспомнят не раз. И все же пустил мельницу на новых гарнцах и с новым дизелем осенью 1928 года.


Если бы Шапкину сказали, что мельницу отберут и потянут за это в тюрьму, он все одно не поверил, продолжал бы упрямо ладить ее, потому как из столетия в столетие русичи отстраивали порушенные врагом и пожарами городки, деревни, заново обзаводились худотой: здоров и зажиточен русский работник – крепко и богато Русское государство. Тимофей Шапкин особо не задумывался о причинном порядке самой жизни, раз и навсегда определив свое место и ту естественную зависимость между людьми, без коей немыслимо существование на земле. Он часто вспоминал под разным предлогом дядюшку Сашу, прослужившего в Уфе провизором больше трех десятилетий и за все эти годы не пропустившего ни одного дня на своей хлопотной службе. Или того же дядю Пахома, владевшего мукомольным заводом в Нижней Слободе, который на спор в одного загрузил баржу с мукой.

Никакая власть Тимофея не могла переделать. Тем более что власти менялись, а он оставался всегда, и все его знали, почти в каждом дому в пригороде Уфы имелась вещь, сработанная или отремонтированная его руками: пусть обыкновенное веретено, он их выточил на своем станке тысячи, отличалось от прочих нарядной красно-синей каймой, угольник под телевизор – точеными ножками, а будильник – точностью хода. Не было, не попалось ни одного механического или деревянного чуда, которого он не смог отремонтировать, даже в санаторной кумысолечебнице, куда его возили, как генерала, на директорской «Волге».

И правителей за свой долгий век видел он разных. Когда собирались внуки с правнуками (а съезжались в Холопово они летом часто, и обедать порой приходилось в две смены), то кто-нибудь из них вдруг загорался и, как бы стараясь порадовать остальных, просил:

– Расскажи про царя! Или как Сталина угадал…

Тут надо было очень точно попасть в настроение: чтоб погода располагала, бабушка Евдокия не бурчала и не капризничал кто-либо из правнуков…

– А то в прошлый раз Венькины внуки медали в колодец покидали!.. «Зачем?» – спрашиваю их. «А посмотреть, как булькают», – отвечает старший, а ему уже десять лет.

Только Славиковой дочери, любимой внучке Насте, гостившей в Холопове почти каждый год вместе с сыном, а позже и с дочерью, он отказать не мог.

Начинал Тимофей Изотикович рассказывать по-разному, но чаще всего с такого посыла:

– Для вас он теперь Николай Палкин, царь-самодержец, а для нас всех был с заглавной буквы: Его Императорское Величество.

Рассказывал во все времена безбоязненно, но иногда имела место быть предыстория, как из пехтуры попал к артиллеристам в оружейную мастерскую, но чаще начинал с простого:

– Готовились мы к войсковому смотру. Было это летом одна тысяча девятьсот двенадцатого года. Готовились тщательно, без понуканий унтеров, подбадривая и пугая одновременно друг друга: «Как же, сам государь!»

Помнится, шутили в казарме:

– Митяя тамбовского во втору шеренгу!

– Это почему же в зад? – вскидывался рослый незлобивый Митяй.

– Всех конопатых во втору, – подыгрывает шутнику старослужащий.

Понимали, что не пойдет государь император в дивизионную оружейную мастерскую, а все же отчищали каждое пятнышко на станках, инструменте.